пытались приблизиться, он удирал. Он признавал только меня. Правда, помнил и того человека, своего прежнего хозяина, который принес Тишу. Когда человек этот через полгода появился, сурок узнал его тотчас. Но баловался и нежничал Тишка только со мной.
Наевшись и поиграв, предоставленный самому себе, сурок брел, глазея по сторонам, выискивая, чего бы такое поделать. Он прекрасно знал, что делать можно, а что запрещено. Открывать стенной шкаф, влезать, вышвыривать обувь, сотворяя кавардак, — нельзя. И он останавливался перед шкафом, выжидал, косясь зорким черным глазом. Я молчала. Тогда он зубами подцеплял снизу дверцы, распахивал их…
— Ты что делаешь? Тебе кто позволил? Разве хорошие сурки так поступают? Так плохие сурки поступают, — говорила, говорила я бог знает что, потому что Тишку даже ругать было весело.
Тишка вываливался из шкафа, недовольно сощурясь, опустив повинную голову, ждал, когда утихнет гроза. Утихало — он направлялся в тот угол коридора, где все ему дозволялось. Отодвигал чемодан, собирал в ком половик и втискивал, втрамбовывал половик в щель между чемоданом и стеной; приволакивал пылесос, приносил резиновые сапоги и среди этой неразберихи (неразбериха для нас — для него временный беспорядок строительства?) расхаживал неторопливо, осматривая, подправляя, — коренастый, крепкий, хозяйственный сурок-мужичок.
Наступал поздний час. Я ложилась. Тишка взбирался на тахту, пристраивался поближе, потеснее, подлезал под руку, укладывал голову мне на плечо. Я открывала книгу. Однажды зимой, помню, взвыла сирена; одна, другая пронеслись по улице машины. Мгновение — и сурок оказался на полу, под креслом. Он смотрел оттуда на меня, и тревожный свист, должно быть далеко слышный в родной Тишиной казахстанской степи, рвался из окна московского дома.
— Опасность! Прячься, народ! — кричал зверь, и было понятно, что кричал мне, потому что здесь его народ — это я.
Когда впервые я услыхала сигнал опасности и вбежала в комнату узнать, что случилось, то увидела влетевшую в окно синицу. Она перепархивала по книжным полкам, а Тишка не спускал с нее глаз. Он был взволнован, но запомнил, что явилась я по его сигналу. С тех пор, если ему надоедало в клетке (хотя у него там имелись осиновая доска, чтобы грызть, втиснутая между прутьями толкушка для картофеля, чтобы подбрасывать, кусок сосновой коры — тоже грызть), если он слышал мои шаги, он издавал свист. И как бы ни была занята, я спешила к нему — разве вытерпишь, когда зверь тебя зовет!
…Ночь. Тишка засыпал, вздрагивая. У него двигались лапы, помаргивали веки, он причмокивал и вздыхал. Затем впадал в глубокий сон. Он больше не шевелился. Теперь гремите пушки, бейте барабаны — Тишка проснется далеко не сразу, он спит «как сурок». И я откладывала книгу. Вот в эти минуты иногда приходило в голову, что Тиша принадлежит не мне. Наступит теплое время, его заберет хозяин. Я говорила себе, что тот человек — биолог, он любит зверей и умеет обращаться с ними. Что Тишка будет там бегать по траве. Рыть настоящую землю. Для него теперь оборудовали — не в комнате, на воле — настоящее логово, где можно заснуть на зиму, а суркам полезны долгие спячки. Я твердила, что Тише у другого будет лучше, чем у меня…
Затихал за окном город. Пора было спать. Как там, в песне?
Мы здесь пробудем до утра,
И мой сурок со мною,
А завтра снова в путь пора…
Я гасила лампу. И еще некоторое время слышала спокойное Тишкино дыхание.
Поросшие белым мхом.
Савояр (франц.) — житель Савойи, странствующий с ученым сурком и с шарманкой.