Как-то под вечер в коммуну примчался радостно взволнованный Борис Коган и, заключив Сурмача и объятия, начал трясти его:
— У-р-р-а! Сегодня смотрины, завтра новоселье. Нашел! Хоромы! Царю на зависть!
«Царскими хоромами» оказалась крохотная комнатенка в хате под соломенной крышей, Хозяйка этих чертогов — вдова «замордованного» поляками сторожа железнодорожных пакгаузов.
— Оксана Свиридовна, — пропела она, протягивая Аверьяну пухлую и мягкую, как у ребенка, руку.
— Сколько надо платить? — спросил Сурмач.
Хозяйка отмахнулась:
— Договоримся. Сами видите, никому не сдавала. А это так, для хороших людей… Скучно одной.
Новоселье было скромное. Выпросили у коменданта ГПУ тачанку, перевезли кровать и корзину с чемоданом. Борис «организовал» огромный ящик из-под спичек.
— Один начинающий непман от своего достатка уделил, — посмеивался он.
Это стол. Хозяйка расщедрилась, дала старенькую лавку.
— Все ничего, только вот прохладно, — поежился Аверьян, когда снял куртку и на него пахнуло застоялым воздухом нежилого помещения.
— В холоде лучше сохранишься, — похлопал Коган друга по плечу.
Ольга тут же принялась наводить порядок.
Что такое счастье? Говорят: большое, настоящее, личное, маленькое, чужое… Но как его намерить? Чем? На фунты? На метры? На литры? Нет! Мера ему — человеческое сердце. Вот, казалось бы, и не с чего, а улыбаешься. В глаза любимой глянул — и чувствуешь, что счастлив.
— Оля…
Он подошел к ней. Она замерла с вышитым полотенцем в руках, так и не постелила его на подоконник. Притихла, присмирела. Ждет, прижав руки к груди.
— Оленька…
— Что?
— Ничего…
Ему приятно произносить шепотом ее имя. Это как клятва на верность. Не надо уже таиться, опасаться каждого угловатого движения. Одни. И весь мир: солнце и звезды, ветры и небо, поля, шуршащие спелой пшеницей, — все радости земные, выдуманные и невыдуманные, поселились в тот миг в крохотной комнатке с отсыревшим углом и покатым полом.
Ольга сидела на кровати, ноги калачиком. Руку мужа к себе на колени положила — поглаживает.
— А вот эта рука мне подсказала, что я за тебя замуж выйду, — таинственным шепотом сообщила она.
— Рука?
— Ну да. Ночью, накануне, как ты в Журавинке появился, я видела сон. Мы с тобою бежали по лугу. Солнышко такое… А цветов! А цветов! Ты меня за руку держишь и за собой ведешь.
— Я? Да как я мог тебе присниться, если ты, пока я в Журавинке не появился, в глаза меня не видела и даже не подозревала, что я есть на белом свете!
— А вот видела! — торжествовала Ольга, чувствуя свою правоту. — Лица я не помню, а руки… Ты нарвал ромашек и подаешь мне. «Погадай на счастье», — говоришь. Я и увидела руки… Они у тебя очень добрые. Вот ты иногда сердишься. Нахмуришься, мысли у тебя холодные, мне непонятные. А руки всегда ласковые, добрые. Как душа. Когда ты к нам в хату зашел, я просо толкла… Ты держишь в руках инструмент. Я как глянула на руки, так и узнала их. А в голове шум стоит: «За мной пришел». Сны на святую пятницу всегда сбываются до захода солнца.
— Сны — поповские бредни! — не удержался он от замечания.
Ольга не обиделась.
— Я попам теперь не верю, — заявила она. — Борис — еврей, а поп ему благословение продал. Значат, не от бога оно, раз его купить можно.
У нее была своя логика, свой взгляд па мир, на события, происходящие в нем.
Она прижалась к руке Аверьяна мягкой, нежной щекой. И все недовольство, которое льдинкой всплыло в сердце, начало исчезать. «Ладно, когда-нибудь поймет, что без попов и богу не на чем держаться».
Он сменил тему разговора.
— Ты теперь жена чекиста, и запишут тебя на веки вечные в мое личное дело. Но и о ближних родственниках спросят: твои отец-мать, братья, сестры. Отец утонул еще в гражданскую, мать умерла — это я знаю. А вот сестра Катя? Помнится, она тогда ушла из Журавинки вместе с Семеном Воротынцем?
— Да. У Кати ребеночек должен был родиться.
Аверьян уловил в рассказе Ольги какую-то важную новость. Еще не осознавал, какова она, но уже ощущал ее присутствие.
— Где же Катя теперь?
— У родителей Семена Григорьевича, в Щербиновке. Они тогда ее забрали. Только Катя мертвенького родила. Не пошел ребеночек, задохнулся.
— Что же… так у стариков и по сию пору живет?
Нетерпеливое возбуждение заставило вначале Аверьяна сесть, а потом встать с кровати.
— Босыми ногами… Пол земляной, застудишься, — забеспокоилась Ольга.
Он подсел к ней.
— Ну, про сестру, дальше…
— Ничего, — ответила Ольга, не понимая, чего он от нее ждет. — Так при них и живет.
— А Семен Григорьевич?
— Он за границей. Ушел тогда со Щербанем.
Аверьян чувствовал, что жена не договаривает. Не умела она таиться, все у нее на виду, а тут — какие-то недомолвки. Глаза прячет.
Он взял ее за подбородок, приподнял голову.
— Оля! Ты чего?
— Катя опять ребеночка ждет. Они в доме работника держат, так вот… Катя с ним прижила ребеночка.
Ольге было стыдно за сестру. Она в душе осуждала ее, но в то же время сочувствовала.
Сурмач удивился: «Живет в доме свекра, а любовь крутит с батраком. И свекор все знает. Как же он с этим мирится?»
— А ты… этого… ну, работника, видела?
— Угу Некрасивый такой. Семен Григорьевич лучше был.
«Эх, бабий ум».
— Твой Семен Григорьевич бандит. Сколько он людей загубил! А ты — «лучше был», — попрекнул Сурмач жену.
Она стушевалась и быстро, скороговоркой оправдалась:
— Я же про то, что он моложе…
У Сурмача появилось желание посмотреть па старика, который позволяет невестке хороводиться с батраком, полюбоваться на свою новую родственницу, на ее очередного возлюбленного. «Старики круты нравом, порядки любят строгие. Чем же взял этот батрак, что ему так много позволяют?»
— А не съездить ли нам к Кате в гости? — предложил Аверьян и подумал: «Ольгина сестра живет в Щербиновке, где находится хата-лазарет».
Ольга обрадовалась предложению.
— Правда? А я так боялась, что ты прошв Кати. Ну, за Семена Григорьевича сердишься.
— Вот выберу время — съездим, — пообещал Аверьян. — Бориса с собой прихватим…
При первом же удобном случае Сурмач рассказал о своем замысле Ивану Спиридоновичу. Тот долго расспрашивал обо всех подробностях, а потом согласился:
— Ну что ж, ото дело стоящее, проведай свояченицу.
Однако на этот раз побывать в Щербиновке Аверьяну не удалось. Из погранотряда на имя начальника окротдела пришло письмо: «Сотрудника ГПУ А. И. Сурмача приглашают на третью заставу».
— Может, что-то о Куцом прояснилось? — предположил Аверьян.
Он рассказал Ласточкину о том, что Куцый скрыл важную деталь своей биографии: его старшая сестра в свое время ушла с белополяками, видимо, с офицером и сейчас живет в Польше!
— Есть письмо из Пятихаток, от председателя сельсовета. Я говорил Ярошу, что надо обо всем написать в погранотряд, а он считает, что достаточно сообщить в губотдел.
— Факт неприятный, — согласился Ласточкин. — Но Ярош прав, губотдел погранохраны сам уже позаботится, а наше дело — сообщить по инстанции.
Сборы в дорогу — недолги: побывал дома, сказал Ольге: «Еду… Когда вернусь — не знаю», затем сообщил Ярошу: «Вызвали на заставу».
Тарас Степанович обиделся и тут же пошел к начальнику окротдела:
— Иван Спиридонович, почему мой подчиненный получает задание через мою голову? И второе: почему на заставу приглашают только Сурмача? Все, там случившееся, меня касается в не меньшей степени. Мне необходимо побывать на месте происшествия, посмотреть на обстановку свежим взглядом. Вот у Сурмача есть кое-какие подозрения в отношении двух пограничников. Пока это всего лишь одни подозрения… Но они любопытны, и разобраться в них было бы желательно.
Сел Ярош из скамейку. Тонкие губы сжал. Нога на ногу, ладошка на ладошку.
Ласточкин выбрался из-за стола. Сел рядом с обиженным на лавку.
— Тарас Степанович, ну чего ты лезешь в бутылку! Если по полным меркам — ты еще больной. Я тут совершаю преступление, позволяя тебе заниматься делами, тебя надо в больницу. И — на месяц, не меньше. Ты погляди на себя в зеркало: зеленый, как весенняя лягушка, губы — синюшные. Глаза блестят, словно у того, что в тифу бредит. И правильно решили в погранотряде, что ты где-нибудь сейчас на курорте восстанавливаешь силы.
Но Ярош не слушал никаких доводов:
— А очутись вы, Иван Спиридонович, на моем месте, отлеживались бы в больнице? Нагуливали бы на курортах буржуйский живот и шоколадный загар?
Нечего ответить начальнику окротдела. В невольном смущении потер ладошкой нос:
— Уел! Что уж там… И я этих больниц терпеть не могу… Но если приневоливает необходимость!