Вот и сейчас, обнявшись, напевая какие-то разухабистые песни без складу и ладу, черти вывалились на поляну и застыли, глядя на ведьму, настороженно присевшую у своих сокровищ.
— Кыш, кыш… — тихо сказала она. — Это мое, кыш! Нечего пялиться, уходите…
Булавочные глазки ее горели такой злобой, что черти было попятились. Но старая закваска дебоширов и хулиганов тотчас взыграла в их темных душах.
— А ты чего гонишь? — взъерепенился Шишига. — Купила место, да?
— Я теперь весь лес куплю! И болото куплю, и горы поднебесные, и речки быстрые! Видите? Это мое богатство. Нет ему равного в мире!
Выжига толкнул локтем Шишигу.
— Ишь, разошлась ведьма…
Шишига в ответ лягнул Выжигу:
— Покажем ей богатство, а?
И оба проворно бросились к грудам жемчужин. Они принялись пинать их, расшвыривать горстями, втаптывать в песок. Словно искры взлетали из-под кривых косматых ног! Жемчужины сыпались в море с тихим бульканьем.
Ведьма сначала остолбенела, но лишь на миг. Затем, испустив страшный вопль, обрушила на хулиганов свою клюку и проклятия. Она осыпала их хлесткими ударами — эхо разлеталось в лесу, словно по тугим мешкам молотили. Но хулиганы только посмеивались да поеживались, будто их щекотали. Что для их дубленых шкур были старушечьи удары!
За минуту все было кончено — от сокровищ ведьмы не осталось и следа. Гнусно похохатывая, черти бросились улепетывать в лес. За ними с воем мчалась карга, размахивая клюкой.
* * *
Тьма под деревьями сгустилась, но Остроклюв не спал. Он с нетерпением ожидал рассвета, чтобы найти утерянный смех золотоволосой девочки. В лесу гукали нечистые и лешие, по временам Дед Филин с тускло горящими глазами возникал и неслышно парил в воздухе, высматривая добычу.
Когда луна встала над головой Остроклюва, под ногами его неожиданно расцвел папоротник. Дрожащий алый свет разлился вокруг из-под широких листьев столетнего папоротника, которые трепетали при полном безветрии. Удивленный Остроклюв невольно отступил в сторону. Шарахнулся прочь Филин — он не любил света и поспешил укрыться в чаще. Остроклюва ослепила яркая вспышка, и показалось ему, что раздался тихий колокольчиковый смех девочки. Но тут же наступил мрак — листья папоротника, сомкнувшись, погасили свет.
Издали, нарастая, несся свист и зловещий гул — то летела на клюке ведьма. Не успев приземлиться, она бросила в море светящийся колдовской камешек. Снова забурлила вода, и показался Лупибей.
Вид его был жалок. Весь посинев, он кашлял, глаза чуть не вылезали из орбит. При каждом приступе щупальца от боли сучили в воде.
— А, старая обманщица! — прохрипел он. — Ты… кха-кха?.. пожалеешь, что кхе-кхе!.. меня, великого… Ведьма, не слушая его, запричитала:
— Изобидели меня, обобрали негодные лесные хулиганы Выжига да Шишига! Жемчуг в море побросали, раковины растоптали да еще посмеялись вволю! Защити меня, Лупибей, прикажи собрать и вернуть мое богатство…
Глаза Спрута торжествующе блеснули.
— Ага, и тебе не впрок! То-то же!
Только тут заметила ведьма его плачевный вид.
— Что с тобой, милый да любезный?
— Теперь я милый… любезный, — пробурчал Лупибей. — А был противный да скользкий!
— Я ведь не со зла… — залебезила старуха.
— Ладно! — прервал ее Спрут. — Эй, слуги! Прибыл ли царевич наш Капелька?
— Едет… едет… — донеслись из глубины тихие почтительные голоса.
Вода расступилась и с шипением хлынула на берег. Шесть Каракатиц медленно, торжественно вынесли на берег большую перламутровую карету, сиявшую в лунном свете. В ней, скрестив ноги, на перине из мягчайших губок, сидел юный царевич Капелька в белоснежной накидке, заколотой на плече булавкой с крупной розовой жемчужиной. Не сходя на берег и не меняя позы, царевич обратился к ведьме:
— Чужое веселье — не веселье, — голос его был тих и печален. — Я говорил это Лупибею, но он не верил. Десятки подданных моих мучаются сейчас. Те, кто вкусил твоих зернышек, радовались и веселились вначале, потом кашляли и задыхались. Нет, не то принесла ты нам, не то…
Голова его поникла, черные кудри закрыли бледное лицо с жаркими глазами. На зубчиках его тонкой золотой короны, словно капельки чистейшей росы, сверкали и переливались алмазы.
— Кто же знал, касатик мой? — всплеснула руками ведьма. — Зернышки те взаправдашние, неподдельные. Целый год трудилась я от зари до зари, собирая их по селам и городам. Для вас старалась. А что за труды? Опять бедна я, как сучок отломанный, в тряпье да рванье. Ограбили нечистые, надсмеялись!
Царевич молчал. Старуха подступила ближе.
— Смилостивься надо мной, бедной! — крикнула она так, что юноша вздрогнул. — Прикажи вернуть богатство!
Капелька покачал головой.
— Другое меня занимает — как одарить весельем моих подданных. Не я, а Уныние царит в моем Коралловом городе. Почему так?
Он дал знак, чтобы его несли обратно, но старуха затараторила, перемежая просьбы и лесть скрытыми угрозами. Царевич слушал, не перебивая, слушал и Остроклюв, укрывшись в чаще и содрогаясь от омерзения к злобной старухе. Ему так и хотелось крикнуть царевичу: «Так верни веселье людям — ведь оно вам не нужно!»
Внезапно тот же тихий колокольчиковый смех раздался у его ног. Он нагнулся, всматриваясь.
Листья папоротника распахнулись. В самой середине, протирая глаза, стояла золотоволосая девочка в платье из розовых лепестков. Она взглянула на Остроклюва яркими голубыми глазами и снова засмеялась.
— Какой ты смешной, остроносый… — пробормотала она сонным теплым голоском.
— Молчи… — прошептал аист. — Молчи или погибнешь! Злые чудовища собрались у твоей колыбели!
Но маленькая девочка, родившаяся ночью, не знала унижающего страха: она засмеялась пуще прежнего.
В это время ведьма, пытаясь доказать, что «товар» у нее был хороший, кричала, что такое уж веселье у людей — судорожное, кашляющее, что люди веселятся на свой странный лад.
— А хорошего, настоящего смеха у них вообще нет! — вопила она.
И тут раздался смех девочки. Все на берегу сразу насторожились.
— Кто это? Кто смеется?
— Это я, — объявил громко Остроклюв и выступил из чащи, широко распахнув крылья, чтобы заслонить девочку. Он надеялся этим спасти ее.
— Как хорошо ты смеешься, — сказал царевич. — Будто ласковая рука коснулась сердца. И стало спокойно.
— Это птица, — поспешила заявить ведьма. — Глупая тонконогая птица, поедающая лягушек.
— Все равно, — отмахнулся Капелька и повернулся к аисту. — Засмейся еще. А? Прошу тебя!
Но аист не мог смеяться так, как смеялась девочка.
— Да он не умеет! — загоготал Лупибей злобно. Квакающими голосами ему вторили Каракатицы. Царевич нахмурился. Тогда аист в отчаянии запрокинул голову и упоенно защелкал клювом.
— Фу! — отвернулся царевич. — Как будто крабы трутся панцирями. Нет, это не ты смеялся. Но кто?
И тут на опушке леса появилась золотоволосая девочка.
— Ой, сколько вас здесь собралось! — сказала она радостно и даже хлопнула в ладошки. — Как интересно! Что вы делаете?
Она улыбалась. И при виде ее улыбки лицо царевича осветила радость.
— Кто ты? Как тебя зовут? — спросил он.
— Зовут? Не знаю, — пожала она плечиками. И, подумав, добавила: — Я очень люблю смеяться. Наверное, меня зовут Смешинка.
И она опять засмеялась.
— О, как это прекрасно! — воскликнул Капелька. — Я никогда не слышал такого смеха. Я… вообще не слышал смеха.
— Почему? — спросила Смешинка.
— Потому что никто в Коралловом городе не смеется, — голос его потускнел. — Не умеет смеяться… Мы думали, людской смех нам поможет, но…
— Правда? — спросила Смешинка. — Это очень смешно! — И она снова засмеялась, сначала тихо, потом все звонче и звонче. Она смеялась заразительно, очаровательно, простодушно, лукаво, жизнерадостно, буйно, весело…
— И никто никогда не смеется? Все унылые и мрачные? — Она смеялась, будто бриллианты сыпались на хрусталь. Смех ее благоухал и дрожал в воздухе, он был розовым, лиловым, дымчато-росистым, он порхал, как яркие бабочки, он струился и журчал, он взвивался в бледное рассветное небо и опускался парашютиками одуванчика, он таял бесследно.
— И все ходят, повесив носы? И вид каждого нагоняет тоску? Как мне их жаль!
Смолкли робкие первые соловьи, прислушиваясь к ее смеху, листья поворачивались к Смешинке, и муравьи открывали свои муравейники, думая, что утренние лучи солнышка согрели их, — но то были лучи смеха.
Полегла трава на мокрой луговине, и стал виден вдали болотный дух — водяной Ханурик, выставивший шишковатую, черную, как сырая коряга, голову из бездонного, затянутого ряской «окошка». Глаза его были прищурены от удовольствия, водоросли, свисавшие с ушей, дрожали…