А между тем шло короткое и обильное камчатское лето, и у нас были каникулы. На сопках поспела ягода - голубика, шикша, - мы приносили шикшу ведрами. Пришел лосось на нерест, началась путина, по мелководью широкого речного разлива гуляли темные стада рыб. Пластинки их спинных плавников бороздили серебряную гладь реки, и если взмахнуть рукой, стоя близ воды, то она с шумом вскипала, вмиг взрытая тяжелыми ударами рыбьих хвостов. Мои деревянные кораблики с белыми бумажными парусами, пущенные по воде, навсегда исчезали вдали среди лениво играющих горбуш, кеты, кижучей. Я нашел на берегу трубку толстого заморского бамбука, расщепил его и сделал из бамбуковых планок гибкий дальнобойный лук. С Валькой Сочиным мы стреляли из него, целясь в подвешенную тушку безголовой ватной куклы, но мне быстро надоела эта бесцельная стрельба, и я вдруг уходил, ничего не говоря Вальке.
Во дворе школы по-прежнему собирались по вечерам с мечами и щитами, но мне не нравились теперь эти сражения, то и дело прерываемые вздорной словесной склокой, - уже не было в наших играх упоения честным боем и рыцарского духа справедливости... А тут еще появился среди нас прыщавый, усатый юноша, ученик старшего класса, которого его сверстники прозвали почему-то Чичиковым. Этот Чичиков собирал нас позади дровяного сарая и, странно улыбаясь, тихим голоском рассказывал нам непотребные анекдоты и наставлял в разных пакостях.
И вот однажды, придя домой от этого Чичикова с нехорошей встревоженностью в душе, я узнал от матери, что только-только Валерка с бабушкой и Ниной со всеми вещами уехали на машине к пристани... Я выскочил из дома и бегом через весь поселок помчался к консервному заводу, возле которого находились причалы для катеров и барж. Я бежал и от слез не видел под собою дороги: уже было известно, что родителей Валерки судили и после увезли куда-то, что дети и дряхлая старушка должны одни уехать на материк, в Москву, первым же пароходом, и этот пароход, видимо, уже прибыл...
В запоздалом откровении сердце постигло беспощадную правду: я не должен был ходить на сопку за ягодами с кем попало, не должен был слушать Чичикова, не должен был спокойно пить, и есть, и спать на своей постели - я должен был находиться рядом с Валеркой и разделить с ним страшный, неизмеримый его позор, но я не сделал этого... Я бежал по усыпанной шлаком и сухой рыбьей чешуей дороге, и мне хотелось упасть и кататься по ней, биться головой о землю.
Ко мне привязался какой-то желтый лохмоногий щенок с обрывком веревки на шее. Он путался в ногах, чуть отставал и затем догонял меня, звонко взлаивал, подбрасывая широкие тряпочные уши, небольно хватал меня за ноги, и, остановившись, я с рыданиями отпихивал щенка от себя. Я познал новую грань любви, сверкающую и узкую, как лезвие ножа, - надрезающую сердце боль вечной утраты. Я уже знал, что нас с Валеркой разделила какая-то страшная сила, и перед нею я ничего не могу...
Когда прибежал я на пристань, мне вдруг стало ясно, что напрасно спешил. На что надеялся, чего хотел? Броситься к нему на шею, ощутить последнее объятие, вымолить прощение? Зачем? Я увидел, как по шатким помостям внутрь большого рыбачьего кунгаса спускается Валерка, волоча сбоку себя какой-то громадный узел. А позади него робко жались друг к дружке смуглая стройненькая Нина и крошечная бабушка в серой вязаной шапочке.
Далеко в море стоял на якоре пароход, к нему катер должен был подтянуть кунгас. И этот пароход выглядел таинственным, прекрасным, как и любой корабль, одиноко стоящий на рейде.