щеке гопника багровые полосы. Кровь за кровь, этого хватит. Мы расходимся без продолжения. Наши не любят драк.
Будда утирает рот тыльной стороной ладони и небрежно закуривает, словно ничего не было.
– У тебя кровь, – говорю.
– Да ладно, – отмахивается он.
– Надо лёд приложить, – авторитетно заявляет Спринга, и Каша предлагает зайти в магазин, попросить на время пачку мороженого или упаковку пельменей. Только всем понятно, что продавщицы пошлют куда подальше, а денег, чтобы купить, у нас нет.
– Мой папаша рядом живёт, – неуверенно подаёт голос Чепчик. – Можно к нему.
Выражение лица у Чепчика страдальческое, такое бывает при обострении гастрита. Ну, когда мой обостряется, я вижу в зеркале нечто похожее.
– А он кто? – спрашивает Джим. – Папаша твой?
– Так… временами нормальный, но иногда в дурке лечится. Я с матерью живу.
Наши не лезут в дебри долгих объяснений, это нудно. Да и понятно всё, чего размазывать. Поэтому от папаши Чепчика мы ждём худшего, но приятно удивляемся, когда он оказывается мировым чуваком по прозванию Тим Саныч.
Живёт Тим Саныч в одной из тех сталинок, что охраняют Мелин переулок. Мы сотни раз ходили мимо, а сейчас впервые по-хозяйски вваливаемся в подъезд. И просить никого не надо, потому что Чепчик знает код домофона. Правда, вместо того, чтобы подняться по лестнице на первый жилой этаж, мы спускаемся, оступаясь на кривых ступенях: Тим Саныч обитает в полуподвале.
– Андеграунд в лучшем виде, – иронизирует Джим.
– Так можно и ноги переломать, – жалуется Спринга.
Она не любительница брутальной обуви, не то что ботинки – даже кеды не носит. Всегда на высоких каблуках. Джинсы, короткие юбчонки, растянутые майки, мужские рубахи или балахоны с фотографией Легенды – неважно, главное – каблуки. Жаль, что мы учимся в разных школах, интересно посмотреть, как она выкручивается с физкультурой. Уж туда на шпильках точно не пустят.
Как раз собираюсь спросить об этом, но Чепчик решительно колотит в деревянную дверь, покрытую какой-то неприятной коричневой краской. Дверь распахивается почти сразу, словно нас ждали. Потом Тим Саныч расскажет про систему оповещения, которую придумал сам: хитроумное переплетение невидимой лески на лестнице и приделанные к ней велосипедные звонки в квартире. Изменённые, специально отлаженные на прикосновение к подъездным растяжкам.
Тим Саныч смеётся над этим своим чудачеством, но его светло-коричневые (почти в цвет двери) глаза остаются встревоженными. Зрачки бегают, как взбесившиеся часовые маятники. Он оглаживает бородку-эспаньолку, часто поправляет продолговатые очки, облизывает яркие мясистые губы и говорит, что иногда за ним охотятся, неважно кто и почему, но надо беречься. Замечает туфли Спринги, просит поднять штанину и долго восхищается стройной лодыжкой. «Аристократически тонкая кость», – говорит он. Ахает от восторга, глядя на кудри Джима, пожимает руку Каше, восклицает, что у Будды взгляд святого с иконы, предлагает мне стул, и только Чепчик остаётся на обочине. Хотя нам всё равно, мы про него забыли.
Вместо кухни у Тим Саныча закуток с плитой, зато в большой комнате есть и стол, и стулья. Незаметно появляется белоснежная скатерть, а на ней куча еды. И вот мы уже сидим, внимая хозяину и обалдело оглядывая застеклённые шкафы с книгами, аквариум с богомолами и шёлковое японское кимоно, распятое на стене. Мы оживлённо болтаем о Легенде, втайне мечтая, чтобы Тим Саныч всех нас усыновил. Или удочерил. В общем, забрал к себе жить. Потому что он – клёвый чувак. Мы спорим, цитируем, горячимся, даже Будда, и только Чепчик отмалчивается. Время от времени он ноет, что пора уходить, и слышит наше «щас» или «ещё пять минут». Тим Саныч смотрит на сына с сожалением, картинно вздыхает и отворачивается. Нас это не касается. Мы только начали обсуждать рассказы Хармса, те, которые про маленьких девочек.
– Такое в школе не учат, – усмехается Тим Саныч.
Уже в дверях Будда протягивает ему старинную монету, что держал у разбитой губы вместо льда.
– Оставь себе, – разрешает Саныч.
– Нет, – упирается Будда.
– Тогда вернёшь в следующий раз. Например, завтра.
Завтра будет завтра, а сегодня нужно пробраться домой без лишнего шума, чтобы полночи не слушать нотации Ма. Замок, как назло, заклинивает, долго проворачиваю ключ, вздрагивая от скрежета и щёлканья. В квартире тихо и темно, только за стеклянной дверью родительской комнаты слабо светится телевизор. Ма не выпрыгивает с яростным криком и не изображает надрывные рыдания в подушку. Похоже, разнос откладывается до утра.
Не успеваю переодеться, как в спальне появляется отец.
– Жива-здорова? – интересуется он.
– Вроде того.
– Когда закончился концерт?
– Давно.
– А ты пришла только сейчас.
– Точно.
Я в упор смотрю на него. Отец ещё в спортивном костюме, значит, не ложился. И Ма наверняка не спит, но раз он дома, пусть сам пообщается с ребёнком. Беда в том, что отец не умеет разговаривать на равных с такими, как я. Хоть и старается. Просто не знает, как себя вести, чтобы не выглядеть занудным ящером. В свои немного за пятьдесят он отчаянно молодится: бегает в спортзал, красит волосы, подолгу выбирает модные, но неброские шмотки и, надо сказать, здорово сохранился. Но моё слишком юное и невыносимо дерзкое лицо моментально уничтожает все его усилия. Он старый, я тому подтверждение. Очень-очень старый. Мне его иногда жаль, но самую малость.
– Где ты была? – ровным тоном спрашивает отец.
– Не знаю.
Всё, тупик. Дальше либо смириться с тем, что я сильнее, либо нападать. Отец вздыхает. Он устал. Трёт переносицу, откашливается и делает ещё одну попытку:
– Мама очень переживает, когда ты задерживаешься.
– Когда ты задерживаешься, она переживает ещё больше, – спокойно замечаю я.
– Знаешь, мне всё-таки уже не пятнадцать.
– Вот именно.
Он понимает, к чему я веду, но не хочет это обсуждать. Можно расслабиться, вопросы закончились. На сегодня. А завтра мы снова топаем к Тим Санычу, чтобы порыться в его книгах и потрепаться на околофилософские темы.
Мы танцуем на крыше, дружим с Санычем и боготворим Легенду.
Тим Саныч не разделяет наших восторгов, но раздобыл где-то пластинки с первыми песнями гуру. И другие тоже. Сам он любит Жанну Агузарову, а у меня пломбы в зубах вибрируют, так высоко она забирает, когда поёт.
Иногда мы гасим свет, и Саныч заряжает в проигрыватель какую-то старинную и непривычную музыку. Не мажорные вальсики и прочие легкомысленные поскакушки, а серьёзный, глубокий звук. Органные низы давят на затылок, а скрипки тянут из нас жилы. Бах, вот что это такое.
Это почти так же классно, как диафильмы в детстве: есть особая магия в тёмной