Картина ушла в Москву или в Киев, Жан ждал разрешения на выпуск, ждал нового сценария, новой постановки и ждал, больше всего, приезда жены и дочки. Почти год он жил в разлуке с ними и очень скучал. Теперь, когда он решил навсегда осесть в Одессе, можно было думать и о воссоединении семьи. Необходимое разрешение он уже получил, но что-то задерживало приезд милых его сердцу парижанок.
Виделись мы теперь с Жаном не так часто, как прежде, - он работал, то есть ходил ежедневно на студию, отбывал там положенные часы, хотя никакого определенного дела, да и вообще никакого дела, у него не было.
Встречались мы только по вечерам и по воскресеньям. Несколько раз ужинали в полюбившейся нам "Лондонской". Были один раз в филармонии. Ходили в кино. Между прочим, в Одессе и именно с Жаном я впервые смотрел "Чапаева" и "Веселых ребят". Впрочем, не уверен, может быть, это было и не сейчас, а в предыдущий мой приезд в Одессу.
В конце декабря тридцать пятого года в Одесской области проводился кинофестиваль. Мы с Жаном и с еще одним работником студии были делегированы в болгарское село Благоево. Хорошо помню эту поездку по ужасным, залитым грязью проселочным дорогам - в бричке или в каком-то другом старомодном экипаже. Грязь и в самом селе стояла буквально по ступицу. Сделав акробатический прыжок из утопавшей в черной жиже коляски прямо на крыльцо благоевского Дворца культуры, Жан взглянул на меня и очень серьезно, даже с гордостью сказал:
- Теперь я понимать Гоголь.
А Дворец культуры, высившийся в этой миргородской огромной луже, был и в самом деле дворцом. Зрительный зал на полторы тысячи мест. Прекрасно оборудованная сцена. Элегантные фойе. Ложи. Буфет. Вешалки как в Мариинском театре. И - ни одной уборной, ни одного ватерклозета во всем этом гигантском палаццо.
И еще раз вспомнился нам с Жаном бессмертный Николя Гоголь.
12
Невыдуманный рассказ, который я сейчас пишу, - рассказ с печальным концом. Если бы я выдумывал, я бы, наверно, мог сочинить, на радость читателю, что-нибудь голубое, приятное, благополучное. Но сочинять ничего не хочу, пишу мемуары.
Мой сценарий, над которым я работал без малого полтора года, тоже не утвердили. Вернее, предложили внести поправки. А я не мог их внести - рука не поднималась.
Вообще писать комедии в те годы было делом героическим, если не подвижническим. Слишком узок был круг тем, положений, обстоятельств, персонажей, над которыми можно было смеяться.
Герой моего сценария, директор мебельной фабрики Трофимов, бывший боец-буденновец, в отпускное время поехал разыскивать сына своего погибшего на фронте друга. В поезде его ограбили. Герой оказался без копейки денег, босиком, чуть ли не в чем мама родила. И все-таки он не оставляет намерения разыскать сына своего незабвенного братка Васи Зыкова. Бедственное положение, в котором он очутился, приводит его к беспризорникам, а те помогают ему напасть на след Зыкова-младшего, тоже бывшего какое-то время беспризорным. Но пока Трофимов собрался начать поиски и пока искал мальчика, тот успел вырасти, кончил военное училище и сам стал красным кавалеристом.
В сценарии было много веселого, эксцентричного, экстравагантного. Это и напугало начальство. Меня попросили прежде всего сделать так, чтобы героя не грабили, чтобы он не ходил босиком с портфелем. "Все-таки ваш герой принадлежит к руководящим кадрам. А попадает он в положение нелепое, оскорбительное. И вообще - стоит ли поощрять наших детей смеяться над взрослыми?" Такое и подобное мне пришлось выслушать и от начальника сценарного отдела и от директора студии. В конце концов мне предъявили огромный список "пожеланий": то-то переписать, то-то изъять, в другом месте "девочку поменять на мальчика"... Я отказался окончательно губить свой и без того сильно потрепанный поправками сценарий, требования студии отклонил, распрощался с Жаном и с милой Одессой и уехал в Ленинград.
А сколько-то месяцев спустя, может быть даже год спустя, получаю судебную повестку: "Одеська кiнофабрика дитячих та юнацьких фiльмiв" взыскивает с меня полученный мною по договору номер такой-то аванс. Дело назначено к слушанию такого-то февраля 1937 года в таком-то часу в Народном суде такого-то участка по улице Ласточкина дом номер такой-то... Улица Ласточкина очень хорошо запомнилась. Не Коршунова, не Ястребова, а именно Ласточкина.
Друзья мне советовали взять адвоката, обратиться за помощью в Управление по охране авторских прав. Чувствуя свою правоту и явную нелепость предъявленного мне иска, я ни к кому обращаться не стал, купил билет, сел в поезд и поехал в Одессу - на этот раз, увы, не работать, не отдыхать, не лечиться, а - судиться.
13
Зима в Одессе была опять неуютная, холодная. На вокзале меня и на этот раз никто не встретил. Принаняв извозчика, я потащился в "Лондонскую".
Знакомый старик портье стоял за своей старомодной конторкой... Может быть, и не совсем к месту сейчас, но, чтобы слегка повеселить читателя, перескажу рассказ об этом портье, слышанный мною от К.И.Чуковского.
В конце двадцатых годов, приехав по делам в Одессу, Корней Иванович остановился в "Лондонской". В первый же день из номера у него унесли золотые часы. Конечно, он поспешил заявить об этом портье. Старик скинул с носа очки, внимательно, с неподдельным изумлением вгляделся в лицо Чуковского и голосом, полным пафоса и иронии, сказал:
- Часы? Золотые? У вас?!!
"После чего я почувствовал себя ничтожеством, авантюристом и клеветником", - закончил свой рассказ Корней Иванович.
Теперь перед этим портье стоял я.
- Здравствуйте, - сказал я.
- Здравствуйте, рад вас видеть, - сказал старый одессит.
- Мне нужен номер.
- Номеров, как вы знаете, нет.
- Что же мне делать?
- Могу выразить вам сочувствие.
- Все-таки. Подумайте.
- Хорошо. Подумаю. Есть люкс.
- Что ж. Придется взять люкс.
- Семьдесят рублей.
- В месяц?
- Может быть, согласимся считать за год?
Когда приезжаешь в любимый город не по служебным делам, не в командировку, а за свои кровные, и приезжаешь при этом не в качестве туриста, а в гнусном качестве ответчика, платить 70 рублей в сутки за ночлег ой как не хочется. Но что же было делать! Уплатил. Портье выдал ключ коридорному, и тот повел меня в мой семидесятирублевый номер. Это была целая квартира из трех комнат - мрачная, пыльная, давно никем не занимаемая. Коридорный провел меня по номеру, объяснил, что к чему:
- Это кабинет. Это спальня. Это гостиная...
Возле ванной была еще одна, совсем крохотная, очень уютная теплая комнатенка без дневного света. Там стояла старинная деревянная кровать-раскладушка.
- А тут что? - поинтересовался я.
- Это - людская так называемая. Для камардинера.
В тот же день я разыскал улицу Ласточкина и возбудил "встречный иск", то есть попросил студию полностью уплатить мне за написанный по ее заказу сценарий. Не помню что и как, но мое встречное исковое заявление приняли. Слушанье дела было назначено на следующее утро.
Вечер я провел невесело. В полном одиночестве поужинал в огромном и показавшемся мне на этот раз враждебно-холодным гостиничном ресторане, на улицу выходить не стал, поработал немного в "кабинете" за массивным министерским столом и рано лег спать. В номере было холодно, как в леднике. Постепенно я навалил на себя все, что можно было - два одеяла, покрывала, вторую подушку, - и все-таки заснуть не мог. Повертевшись часа два и выкурив целую пачку папирос, я наконец встал, перетащил свою постель в комнату возле ванной и остаток ночи блаженно проспал на раскладухе счастливца камердинера.
Разбудил меня телефон, задребезжавший в "кабинете". Я вскочил. Было уже светло. Аппарат без устали и как-то встревоженно трезвонил. Говорил директор ВУФКУ. Он только что приехал на фабрику, узнал о случившемся и пришел в ужас. Приносит извинения за неприличие, допущенное студией. Это - ошибка, во всем виновата бухгалтерия, "механически отнесшаяся к делу". Он очень просит меня поехать в суд, взять обратно мой встречный иск, а студия возьмет свой.
Конечно, я не стал торговаться, хотя мог, пожалуй, и поторговаться. Работа-то была сделана добросовестно, сдана вовремя. Однако я так рад был, что не надо судиться, тягаться, сутяжничать, что тотчас поехал на улицу Ласточкина и заявил об отказе от своего иска. Юрисконсульт кинофабрики был уже там, он при мне закрыл дело, еще раз принес мне от имени студии извинения и сказал, что меня просили заехать, поговорить о возможности работы над новым сценарием.
Этого я, конечно, делать не стал, на студию не поехал. Но, возвращаясь в гостиницу, зашел на телеграф и послал такую телеграмму приятельнице в Ленинград:
"С Одессой помирился ибо жестоко люблю ето падшее дитя".
Текст телеграммы запомнился потому, что ее, эту телеграмму, поначалу не хотели принимать. Средних лет дама (а может быть, и не дама, скорее всего не дама), прочитав внимательно написанное мною, вспыхнула и сказала: