«Богатое село», — подумал Сурмач, присматриваясь к белым аккуратным хатам, высокие каменные фундаменты которых хлопотливые хозяйки подмазали цветной глиной еще летом. Осенние дожди до холодной синевы вымыли стены, мокрый снег надраил их до блеска, словно лихой взводный хромовые сапоги, отправляясь на свидание.
Леса здесь не жалели. Добротными заборами Лесное напоминало Сурмачу Шуравинский хутор. Некоторые хаты крыты щепой — специальными, очень тоненькими досточками. Чуть ли не под каждой завалинкой вылеживалось несколько сосновых и дубовых колод. Со временем распустят их на брусья, на доски, смастерят телегу, колеса, склепают бочки и вывезут свое ремесло на базар, в город…
«Богато живут, — еще раз подумал Сурмач, испытывая приятное чувство удовлетворения: — Когда-то все будут печь подовой хлеб…»
Огородами они подошли к каменному дому под новой щепой, который стоял чуточку на отшибе. Дубовое крыльцо и оконные наличники украшены искусной резьбой. Во дворе — добротные постройки.
Это была настоящая харчевня. Посещали ее, видать, многие. Хозяин поставил два широких, самодельной работы стола и тяжелые лавки. («Как у Ольги в хате», — вспомнил Аверьян.) Столы были аккуратно выскоблены ножом, а лавки заеложены до блеска.
Сегодня в тайной харчевне был всего один посетитель: чернобровый парнишка лет восемнадцати—девятнадцати с тоненькими усиками на верхней нервной губе. У него были веселые, плутовые глаза.
«Видел! Уже где-то видел!» — было первой мыслью Сурмача.
— Знакомьтесь, — предложил замнач, не называя имени.
Чернобровый парень встал. На голову выше Аверьяна. Улыбнулся, обнажив ровные, белые, один к одному зубы. Протянул руку.
— Дзень добрый…
Мягкий, певучий голос.
И Сурмач вспомнил: «Славка Шпаковский!» Только этот чуток помоложе, зато пошире в плечах и ростом, пожалуй, пониже. Славка Шпаковский родом из Перемышлян, это на Львовщине, где-то в предгорьях Карпат. И был у него брат… Юрко.
— Я знал твоего брата, Владислава, — вдруг неожиданно даже для себя заявил Аверьян. — Славку Шпаковского.
Оторопел Юрко, переглянулся с пограничником. В глазах — недоумение.
— А как вы пишетесь? Фамилия…
— Сурмач.
— Аверьян? — обрадовался паренек. — Йой, Славка мне рассказывал и про вас, и про панянку Ольгу, — карие глаза озорно заблестели.
— Про Ольгу?
— Да, да! — От переизбытка чувств он замахал сразу обеими руками, будто бил в барабан сигнал атаки.
— Но где ты его видел? Когда?
У Свавилова гора с плеч: не надо таиться от своего, все знает. Улыбнулся — рот до ушей.
— Шпаковский… вернулся… на родину…
Аверьян присвистнул: «Вот куда Славку занесло!»
— Славка наказывал передать, — начал докладывать Юрко, — позавчера границу перешли пятеро из УВО.[1] Готовил их сам атаман Усенко. У него теперь кличка Волк.
— Жаль, что ушел он тогда от нас, — не без злости проговорил Сурмач, вспоминая Журавинку и осечку с Воротынцем и Усенко.
— Славка говорил, — продолжал Юрко, — что их на вашей стороне кто-то встречал.
Казалось, Сурмачу бы только радоваться: подтвердилась его правота. Еще несколько часов тому назад опытные пограничники Свавилов и Тарасов считали Аверьяна тюхой-матюхой, тюлькой азовской, когда он предположил, что нападение контрабандистов на пограничный секрет — дело далеко не случайное, и к нему имеет отношение Куцый. Но недобрым было бы сейчас это торжество. «Пятеро из УВО… прорывались… секрет уничтожили — не ради же того, чтобы пронести сахарин и швейные иголки».
Свавилов еще там, на месте происшествия, где окротделовец разбирался в деталях прорыва, понял, что Сурмач, несмотря на свою молодость, — чекист опытный: «Вот и орден…»
— А здорово это у тебя получилось: кто как лежал, кто в кого стрелял да из какого положения, и, пожалуйста, вывод: «контрабандистов встречали на границе». И в самом деле… завелась какая-то моль. Впрочем, может, не; на самой границе… Уж такие надежные были ребята: что Иващенко, что Куцый… Да, — потужил он, — пока дойдем до истины — попреем еще мы с тобою. И не только мы…
Резон в словах замнача был, проверить такое предположение стоило, но для Сурмача и без того было все ясно: Куцый — вот кто встречал контрабандистов. Но если это так, то факт для заставы ох какой хлопотный. Вот Свавилов невольно и отодвигает неприятности подальше, авось не на самой границе ждали «волчат»…
Юрко Шпаковский продолжал:
— И еще Славка говорил, что у тех, из УВО, была вализка, берегли они ее, очень берегли.
«Вализка? А… вализка — это чемодан… Наверно, Шпаковский говорил о бауле. Но что за секрет в нем?» Уж кажется, Аверьян обнюхал бандитскую поноску со всех сторон.
Юрку показали фотокарточку убитого. Но Шпаковский рыжего контрабандиста видел впервые.
— Они в магазине Щербаня сидели. А ушли ночью, — пояснил он.
«Щербань?» — Аверьян от удивления даже присвистнул.
— Щербань! Роман?
Юрко подтвердил:
— Он.
— Субчик-голубчик! Жив! И неплохо пристроился! Эх, добраться бы до него!
— Щербань — фигура, — заговорил Свавилов. — Резидент «Двуйки».[2] Вербует среди контрабандистов пополнение для УВО и для польской разведки: словом, на хозяина работает не за страх, а за совесть, и себя не обижает.
Юрко распрощался с Сурмачом и ушел. Свавилов некоторое время молчал, потом спросил Аверьяна:
— С чего будем начинать? Найти пятерку лихих надо непременно.
— Может, для начала еще покопаться в бауле? Есть же в нем какая-то заковыка.
— Ну что ж, покрутим баул, а я по своей линии еще поищу, наведу у сведущих людей кое-какие справки, — решил замнач.
С тем они и вернулись на заставу.
«В чем же секрет баула?»
Аверьян со Свавиловым разобрали бандитскую поноску до последнего гвоздика. Дно действительно было двойное. И в этом тайнике-схроне более пятисот пакетиков сахарина и до сотни швейных иголок. «Вот она, настоящая контрабанда!»
Опять гладили утюгом бумажки из-под белого порошка, уже не надеясь, что хоть на одной из них тепло проявит тайнопись.
Эта нудная работа своим однообразием, своей кажущейся глупостью высушивала мозги и сердце.
— Может, у той святой пятерки был еще какой-нибудь чемоданишко?
Вновь собрали, сколотили баул. Баул как баул, самоделка из фанеры. Уж она походила по дорогам и тропам, путешествуя в чьих-то сильных руках: вон как заелозили ручку из сыромятного ремня.
«Ручка! Из тройного широкого ремня, увязанная в два следа суровой ниткой…»
Разматывал Аверьян нитку и удивлялся старательности и терпению хозяина.
«Ах, вот почему он был такой настырный…»
Между ремнями зажата записочка.
С какой осторожностью, даже с нежностью, расстелил ее Аверьян на столе и бережно разгладил. Мелкие-мелкие буквы: «„Двуйка“ требует действий. Передайте Казначею, что „наследство“ необходимо перевезти за границу. Квитке отчитаться перед Григорием. Его приказ — ото наш приказ. Для личных нужд подполья оставьте сотню. Волк».
* * *
По пути в Турчиновку Аверьян заехал к Ярошу в больницу, уж очень ему хотелось, чтобы Тарас Степанович вспомнил, как пограничник Куцый ударил его прикладом.
Ярош был в прежнем состоянии. Лежал раскидисто на ватной небольшой подушке, подсунутой под плечи. Сурмач рассказал ему о первой удаче поисков, о содержимом баула и начал выспрашивать о подробностях боя в секрете.
— Кто вас прикладом-то долбанул? Пограничник?
Но Тарас Степанович не помнил подробностей.
— Напраслину на человека возводить не хочу. Меня долбанули. Не ожидал я… Ну и сгоряча выстрелил… А кто меня огрел и в кого я пальнул — не помню, видать, сознание уже терял.
Сурмача сердила такая неопределенность, а с другой стороны, вызывала невольное уважение к опыту чекиста: не убедился, не проверил — не утверждай.
И с этого момента Аверьян признал над собой моральное старшинство Яроша.
Он процитировал тайный приказ Волка, который помнил дословно.
Заволновался Ярош:
— Объявился… Гроши ему потребовались! А, по всему, награбил немало! Только оставить для своих нужд разрешил Квитке сто тысяч.
— Сто тысяч? — удивился Сурмач.
— Не сто же рублей!
— Так сколько же в том «наследстве»? Миллион?
— Придет время — сосчитаем, — пообещал Ярош.
Вначале Сурмач не мог преодолеть гнетущее чувство сострадания к тяжелораненому: лица не видно — сплошь затянуто бинтами, мерцает один глаз да шевелятся обескровленные губы. И невольно смотришь только на них. Но вот посидели они с часик, поговорили о всякой всячине, и Сурмач понял, что перед ним мужественный человек, который меньше всего нуждается в жалости.