дереве и бьёт без промаха.
Долго выжидал Жнивин — не пошевелится ли снайпер, не слезет ли с дерева, чтобы взять оружие с убитого. Но так и не дождался.
Только поздно вечером, под покровом темноты, он выполз из опасного места и принёс винтовку и документы Кременского.
И сказал, нахмурившись:
— Дайте срок, за моего друга я им крепко отомщу.
Той же ночью сел у горящего костра, достал чистую белую портянку, иголку, нитки и, выкроив мешочек с отростком посередине, стал шить. Когда сшил, набил мешочек соломой — и получилась голова с длинным носом, величиной с человеческую. Вместо глаз пришил чёрные пуговицы.
Молодые солдаты подивились:
— Вот так чудеса! Что это, Жнивин на войне в куклы играть собрался?
Хотели над ним посмеяться, а командир посмотрел на его искусство и сказал старшине:
— Выдайте Жнивину старую шинель и негодную каску для его куклы.
Афанасий пришил голову к воротнику шинели, к голове прикрепил каску, шинель набил соломой, потуже подпоясал — и получилось чучело солдата.
Даже разбитую винтовку ему на спину приделал и посадил рядом с собой у костра.
Когда принесли ужин, он пододвинул поближе котелок и говорит соломенному солдату:
— Подкрепись, Ванюша! Кто мало каши ел, у того силёнок мало, тот на войне не годится.
А чучело глаза пучило и, когда толкали, кланялось и смешило солдат. Не все тогда поняли, что такую большую куклу завёл себе Жнивин не для игрушек.
На рассвете, когда снова загрохотали пушки, Жнивин со своим «Ванюшей» исчез в лесу.
Сам он, в белом халате, крался ползком, а соломенного солдата толкал впереди себя на лыжах, без всякой маскировки.
Бой был сильный. От ударов пушек земля дрожала; от разрывов снарядов снег осыпался с елей и порошил, как во время метели.
Фашистский снайпер, убивший Кременского, сидел на том же дереве, не слезая, чтобы не выдать себя следами.
Он пристально смотрел вокруг и вдруг увидел: вдоль линии идёт русский солдат в серой шинели. Идёт-идёт и остановится, словно раздумывает. Вот он у столба. Привстал, дёрнулся вверх, словно его подтолкнули, и снова остановился.
«Трусит, видно», — усмехнулся фашист. Он взял русского «Ивана» на прицел, выждал и, когда связист ещё раз приподнялся, выстрелил.
Русский солдат присел, видно с испугу, потом снова на столб полез.
«Как это я промахнулся?» — подосадовал фашист. Прицелился получше — и снова промазал: солдат не упал. От злости снайпер забыл осторожность и выстрелил в третий раз.
И в тот же миг получил удар в лоб, словно к нему вернулась собственная пуля. Фашист взмахнул руками и повалился вниз, убитый наповал.
Афанасий Жнивин встал из-под куклы, почти невидимый в белом халате, и сказал:
— Взял он, Ванюша, тебя на мушку, да сам пропал ни за понюшку!
Посмотрел, а у его «приятеля» в шинели в разных местах три дырки от пуль.
Меткий был фашистский стрелок, да на солому попался.
Пока он стрелял в чучело, Жнивин его высмотрел да и выделил на дереве, как глухаря на току.
Перехитрив одного снайпера, Жнивин подловил так же и второго. И много раз охотился на вражеских снайперов, приманивая их на соломенную куклу. И получалось всегда успешно.
Ему доставались похвалы бойцов и командиров, а его «Ванюше» — только фашистские пули. Но соломенному солдату не приходилось ложиться в госпиталь — Жнивин сам зашивал его раны суровыми нитками и приговаривал:
— У нашей соломки не велики поломки!
И когда бойцы его спрашивали: «Как это ты так ловко фашистов бьёшь?» — он отвечал: «Это я не один, а вдвоём с братишкой».
Когда фашисты отступали под натиском нашей армии, они взрывали мосты, портили дороги, сжигали дома и посёлки.
И жителей всех угоняли. Всё живое уничтожали: и скот, и птицу…
Много мы прошли деревень и ни разу петушиного крика не слыхали. Лишь иногда попадались нам одичавшие собаки. Вокруг бегают, а к нам подойти боятся.
Разведчик Степан Сибиряков заприметил одну такую.
Стоит на опушке леса светло-серая пушистая собачка, как игрушка. Уши торчком, хвост бутоном, глаза умные, живые.
— Да ведь это лайка, — говорит Степан. — Ценная собака!
Манит её куском хлеба:
— Собачка, собачка, поди сюда! Не бойся, глупая, я не кусаюсь.
Лайка хвостом виляет, а подойти не решается. Он к ней, а она от него.
— Вот до чего фашисты собаку довели — человека боится! — сокрушается Степан. — Главное, как её звать, не угадаешь, а то бы сразу подошла.
И начинает выкликать все собачьи имена. И Шарика, и Жучку, и Тузика… — все прозвища перебрал, а толку никакого.
Наконец свистнул, ударил себя ладонью по голенищу и скомандовал:
— А ну, к ноге!
И тут собака вдруг подскочила и стала рядом.
— Эге, — обрадовался Степан, — да ты учёная, охотничья! Ну молодец, вот и хозяина себе нашла!
Подвёл он собаку к походной кухне и говорит повару:
— Угости-ка моего дружка кашей с мясом.
А повар сидит с перевязанной щекой у остывшей кухни и жалуется:
— Ну что за напасть такая — с этими проклятыми снайперами даже каши не сваришь! Только выеду на открытое место — бац! Либо в лошадь, либо в котёл, а то вот мне в щеку. Наверное, им задание дано — оставить наших солдат без горячей пищи. Когда простые бойцы идут, они сидят тихо, а как только выедет грузовик, штабная машина или моя кухня, так сразу и закукуют!
Поворчав вдоволь на свою судьбу, повар дал собаке кусок недоваренного мяса и хорошую кость.
Степан угощает своего четвероногого друга и говорит:
— Извиняюсь, собачка: не знаю, как вас звать-величать. Придётся вам привыкнуть к новому имени… Какое бы ей имя дать?
— Назови её Пустолайкой, — пошутил повар.
— Нет, — ответил Степан, — лайка — не пустолайка! — и даже обиделся.
До войны Сибиряков был охотником и хорошо знал эту породу.
— Вы знаете, какие это собаки — лайки? — сказал он. — Без них разве белку добудешь! Белка спрячется на дерево, и всё тут. Лес большой, деревьев много. На каком она затаилась, поди узнай. А лайка чует. Подбежит, встанет перед деревом и лает, охотнику знак подаёт. Пойдёшь к дереву, а она мордочкой вверх указывает. Взглянешь на ветки — там белка сидит и сердится: «Хорк, хорк! Зачем, мол, ты меня человеку выдаёшь?»
— А рябчика она найдёт? — спрашивает один солдат.
— В один момент!
— А тетерева? — спрашивает другой.
— Найдёт.
— А фашистскую кукушку на дереве? — поинтересовался повар.
Тут все даже рассмеялись, а Степан нахмурился:
— Постойте,