Сердце у него обрывается. Будто он снова уснул. Будто продолжается страшное видение, только теперь другое. Вторая серия.
В дверном проеме стоит Никодим.
Он улыбается, глядит приветливо на Сережу, потом шагает вперед, молча протягивает ему руку, и Сережа, как загипнотизированный, дает свою.
Сначала, пока никого не видно из-за отворенной двери, мама удивленно моргает глазами, но, когда Никодим входит в комнату, она вскакивает, прикрывая себя одеялом, потом, отвернувшись, натягивает халат, поворачивается и смотрит на Никодима, растерянная и взлохмаченная.
А Никодим, ничего не замечая, подходит к столу, грохает на него тяжелую авоську, рядом приставляет фибровый чемодан.
— Не ждали! — говорит он, усмехаясь. — Помните, картина такая есть. Кого-то из передвижников, кажется. Так и называется: «Не ждали».
Сережа помнит. В какой-то книге видел. Комната большая, не такая, как у них, и все в ней замерли, потому что на пороге стоит человек, коротко стриженный, усталый. Вернулся, наверное, из тюрьмы. Или с каторги. Революционер.
Там понятно, там революционер. А Никодим тут при чем? Ну да, не ждали… Вообще не ждали, правильно. Хотя почему же? Ждали. Даже приготовились.
Сережа видит, как трудно маме. Он вглядывается в ее лицо, и она чувствует его взгляд. Но не может решиться. Не может шагнуть к Никодиму и сказать ему сразу. Она оборачивается к зеркалу, торопливо причесывается, а Сережа стоит один на один с Никодимом.
Гость развязывает авоську. Старательно развязывает.
— Аня, — говорит он, не отрываясь от авоськи, — вы извините, что я так рано… Хотел было другим поездом, но не утерпел, взял билет на самый первый, приехал ночью, еле утра дождался — и бегом к вам… Так что извините, разбудил все же.
— Ничего, — глухо отзывается мама, не отворачиваясь от зеркала.
— Хотел попозже прийти, — говорит Никодим, — но думаю, Сережу надо застать, пока в школу не ушел, может, думаю, порадую… — Он зубами развязывает свой проклятый узел, но говорить не перестает. — Аня, — мычит, — а ты Сереже-то, м-м, черт, вот замотал… Ты Сереже-то все сказала?… Ничего… Надо же… Ничего не скрыла?
Мама молчит.
— Ну вот, — балабонит Никодим, — размотал все же. — Он хрустит бумагой, разворачивает сверток, оборачивается к Сереже, протягивает ему сперва ласты, потом трубку для ныряния, потом маску.
Сережа растерянно топчется на холодном полу, держит охапку подарков и чувствует себя одураченным. Не знает, как быть. С Никодимом он разделался еще вчера. Вечером, когда мама порвала его карточку. И вот он пришел. И дарит подарки. И заговаривает зубы. А мама причесывается у зеркала и молчит. И будто ничего не видит.
Не видит! Все она видит! Только трусит.
Сережа решается. Он больше не даст себя одурачить. Жалко, конечно, возвращать все это добро. Ласты вон какие зеленые, прекрасные, лягушачьи! И трубка! И маска! Но разве можно на это поддаваться? Он не карась какой-нибудь глупый. Он на красивые приманки не клюнет.
Сережа шагает вперед, складывает подарки на стол, говорит хриплым голосом:
— Спасибо, мне не надо. — И добавляет невпопад: — Мне в школу надо.
Никодим останавливается, смотрит внимательно на Сережу, но Сережа торопливо одевается и не глядит по сторонам. Только чувствует на себе тяжелый этот взгляд.
Никодим переступает с ноги на ногу, спрашивает маму:
— Что же, Аня, получается, а?… Или ты передумала?
— Передумала, — отвечает мама, все причесываясь.
— Да повернись ты! — вдруг командует Никодим.
Сережа возмущенно вскидывает голову, хочет сказать, чтобы потише он тут себя вел, не командовал, но видит, как покорно поворачивается от зеркала мама, как смотрит она на Никодима испуганными, округлившимися глазами, в которых дрожат слезы, и вдруг его озаряет: мама слушается Никодима! Значит!..
— Извини, Никодим! — говорит мама и что-то теребит в руках. Сережа видит, что она перебирает обрывки фотографии. Той, вчерашней. — Извини! — повторяет она. — Я не все учла… И я передумала.
— Но как же так? — разводит руками Никодим. — Мы же переписывались! Два года!.. Мы договорились!.. Я приезжал!..
Он восклицает, лицо его покраснело от натуги, уши топориком тоже порозовели, и Сереже становится жаль его.
Но жалость тут же исчезает.
Никодим говорит маме:
— И вообще, Аня! Ты так настаивала, так хотела, чтобы мы жили вместе. В конце концов, ты знаешь, я иду против воли матери!
Сережа хлопает глазами. Он думает, мама сейчас взорвется. Прогонит Никодима прочь. Но мама жалко улыбается, говорит, нисколечко не обижаясь:
— Да, да, Никодим, ты прав, все так и есть, но я не могу… Решила.
Никодим оборачивается к Сереже, подхватывает свой чемодан и шагает к двери.
Он больше не смотрит на маму. Он разглядывает Сережу. С интересом разглядывает, и Сережа замечает, что губы у Никодима вздрагивают, как от сильной обиды.
— А это? — говорит ему Сережа, показывая на подарки, но Никодим не слышит. Он останавливается в распахнутых дверях, пристально смотрит на Сережу и сипло произносит:
— За что ты меня ненавидишь?
Сережа чувствует, как сердце в груди начинает метаться зайчиком. Почему он так говорит? Разве Сережа его ненавидит? Вовсе нет… Совсем нет… Он не ненавидит его…
Сережа вскакивает. Он открывает рот, чтобы объяснить, чтобы как-то ответить этому чужому человеку, но вместо слов из него вырывается странный хрип.
Дверь захлопывается.
Никодимовы шаги грохочут по кухне. Взрывается дверь на сильной пружине, и у соседки, наверное, вылетают мозги.
Все стихает.
А Сережа стоит, открыв рот, захлебываясь от подкатившей к горлу обиды.
Май, а на улице дождь, нудный, будто осенью. Тучи над самыми крышами носятся рваные, клочковатые, злые. Тягостно на душе. И от погоды, и от утреннего разговора.
Сережа смотрит за окно, в плотный дождь, который стушевывает силуэты домов, и будто перед Никодимом оправдывается.
Что же, в самом деле он Никодима ненавидит?
Ну ненавидит, допустим. От обратного пойдем. Как в теореме. А за что он его любить должен? За то, что к ним прийти хочет?
Сережа раздумывает. Вспоминает маму.
Он тогда сразу за Никодимом выскочил. Схватил портфель и убежал. Мама у комода осталась. Глаза широко открыты. В пустоту смотрят. Глаза большие, а лицо постарело мгновенно…
Сережа судорожно оглянулся, приходя в себя, как бы возвращаясь в действительность. Класс. Зеленые стены. Учительница возле доски ходит. Вероника Макаровна, по прозванию Литература.
Лет Веронике Макаровне много, но она всегда на высоких каблуках ходит. А ноги тонкие и, наверное, слабые, поэтому на каблуках она пошатывается. Как на коньках, если плохо катаешься. Чулки при высоких каблуках Литература носит простые, ученические, в резинку, но они всегда перекручены.
— Ну, кто ответит? — спрашивает Вероника Макаровна и подслеповато щурится: она близорукая, так что тем, кто на задних партах, может повезти — издалека лиц не разглядит, а фамилию — кто там сидит — не сразу вспомнит. И вообще она странная. Вот и теперь остановилась у окна и словно забылась. Забыла, что у нее класс, что она спрашивать должна. Смотрит на улицу, где дождь ерошит лужи. Класс притих. Если вот так тихо сидеть, Вероника Макаровна может долго за окно глядеть. Минут пять. А то и больше. Наконец она оборачивается.
— Ну, кто ответит? — повторяет Вероника Макаровна. Сережа видит, как Понтя, сосед его, руку тянет.
Вероника Макаровна смотрит на Понтю, потом в журнале ручкой ставит напротив Понтиной фамилии точку и торжественно объявляет:
— Пантелеймон Карпов.
Имя, конечно, у Понти забавное. Пантелеймон! Да сейчас таких имен никому и не дают. Но Понтя как раз этим гордится. Его так в честь деда назвали. А дед у Понти — Герой Советского Союза. Генерал в отставке. Деда у Понти никто не видел, он в Москве живет, но карточку Карп приносил. Очень он на генерала своего похож.
— Отвечай! — говорит Понте Вероника Макаровна.
— В повести Пушкина «Капитанская дочка», — говорит Сережин сосед, — есть два типичных представителя своих обществ.
— Гринев — от «Динамо», Пугачев — от ЦСКА, — ворчит кто-то в классе, по партам прокатывается смешок.
Вероника Макаровна стучит ручкой по столу.
— Гринев — представитель дворянского общества, — декламирует Пантелеймон, — и, хотя он является врагом крестьян, он вынужден обратиться к Пугачеву за помощью по личным вопросам.
— Выбирай выражения, — говорит Литература, — думай, как говоришь.
— Да я в том смысле, — горячо объясняет Понтя, — что ведь ему же никто, кроме Пугачева, не помог. Пугачев был добрый человек. Пугачев возглавил восстание крестьян против царизма. Зря он только себя за царя выдавал. Пушкин подчеркивает его обреченность, потому что в то время еще не назрела революционная ситуация.