— Я не могу этого сделать, — продолжал он повторять сквозь слезы. — Я не могу жить без мамы. Не могу. Не могу!
— Мы должны, — повторяла я, хотя и сама не верила в то, что говорила. Мы лежали рядом на его односпальной кровати, разговаривая и плача до самого утра, бок о бок, пока не провалились в сон.
Я проснулась через несколько часов. Прежде чем будить Лейфа, покормила животных и доверху загрузила сумки едой, которую нам предстояло есть во время нашего бессонного бдения в больнице. К восьми часам мы уже были на пути в Дулут, в машине нашей матери, которую вел брат. Мы ехали слишком быстро, и песня The Joshua Tree группы U2[9]грохотала в колонках. Мы упорно слушали музыку, ничего не говоря, и низкое солнце вспыхивало яркими прорезями в снегу по обе стороны дороги.
Добравшись до маминой палаты в больнице, мы увидели на закрытой двери объявление: нам велено было сначала зайти в комнату медсестер. Такого прежде не бывало, но я подумала, что это просто какое-то процедурное нововведение. Когда мы шли по коридору, одна из медсестер подошла к нам и, прежде чем я успела вымолвить хоть слово, заговорила:
— Мы держим у нее на глазах лед. Она хотела пожертвовать нуждающимся свою роговицу, так что нам нужно продолжать держать лед…
— Что?! — воскликнула я с такой силой, что она вздрогнула.
Я завыла — и выла, и выла, тыкаясь лицом в ее тело, как животное. Она умерла час назад. Руки и ноги уже остыли, но в животе еще оставался островок тепла. Я прижалась к нему лицом и снова завыла.
Я не стала ждать ответа и метнулась в палату матери, брат бежал за мной по пятам. Когда я распахнула дверь, Эдди поднялся и пошел к нам с распростертыми руками, но я увернулась и бросилась к маме. Ее руки лежали по бокам, как восковые, испещренные желтым, и белым, и черным, и синим. Иглы и трубки уже убрали. Ее глаза были накрыты двумя хирургическими перчатками, набитыми льдом, их растопыренные толстые пальцы по-клоунски покрывали ее лицо. Когда я схватила ее за плечи, перчатки соскользнули. Попрыгали по кровати и свалились на пол.
Я завыла — и выла, и выла, тыкаясь лицом в ее тело, как животное. Она умерла час назад. Руки и ноги уже остыли, но в животе еще оставался островок тепла. Я прижалась к нему лицом и снова завыла.
Она снилась мне непрерывно. В сновидениях я всегда была рядом с ней, когда она умирала. Именно я должна была убить ее. Снова, и снова, и снова. Она велела мне сделать это, и всякий раз я падала перед ней на колени и рыдала, умоляя ее не заставлять меня. Но она не собиралась сжалиться надо мной, и всякий раз, как хорошая дочка, я в конечном счете подчинялась. Я привязывала ее к дереву в нашем саду и обливала бензином, а затем поджигала. Я заставляла ее бежать по проселочной дороге, которая проходила мимо нашего дома, и сбивала грузовиком. Я стаскивала ее тело, зацепившееся за металлический выступ под днищем грузовика, а потом снова и снова переезжала его колесами. В этих снах не было ничего сюрреалистичного. Они казались унылыми и обыденными. Это были документальные фильмы, снятые моим подсознанием, и ощущение от них было таким же реальным, как сама жизнь. Мой грузовик был на самом деле моим грузовиком. Наш сад действительно был настоящим нашим садом. Миниатюрная бейсбольная бита стояла в нашем чулане среди зонтиков.
Ничто не сможет вернуть мою маму назад. Ничто не сможет вернуть меня к ней в тот момент, когда она умерла. Это сломало меня. Это разорвало меня на части. Это полностью сокрушило меня.
От этих сновидений я просыпалась не с плачем. Я просыпалась с воплем. Пол хватал меня и держал в объятиях, пока я не успокаивалась. Он смачивал холодной водой кухонное полотенце и клал мне его на лоб. Но эти влажные полотенца не могли стереть сновидений о моей матери.
Ничто не могло их стереть. И ничто не сотрет. Ничто не сможет вернуть мою маму назад, не сможет заставить меня примириться с ее уходом.
Ничто не сможет вернуть меня к ней в тот момент, когда она умерла. Это сломало меня. Это разорвало меня на части. Это полностью сокрушило меня.
Мне потребовались годы, чтобы снова занять свое место среди десяти тысяч вещей, имеющих имена. Чтобы стать той женщиной, которую воспитывала моя мать. Чтобы вспомнить, как она говорила «милая», и зримо представить себе ее особенный взгляд. Я страдала. И снова страдала. Я хотела, чтобы все случилось не так, как случилось. Это желание было дикой чащей, и я должна была найти собственный выход из этой чащи. Мне потребовалось четыре года, семь месяцев и три дня, чтобы сделать это. Я не знала, куда иду, пока не пришла туда.
Это было место, именуемое Мостом Богов.
Если бы мне пришлось нарисовать карту этих четырех с лишним лет, чтобы наглядно проиллюстрировать время, прошедшее со дня смерти моей матери до того дня, когда я начала свой поход по МТХ, она представляла бы собой сплошную путаницу линий во всех направлениях, похожую на путь фейерверочной ракеты. А ее неизбежным центром была бы Миннесота. В Техас и обратно. В Нью-Йорк и обратно. В Нью-Мексико, Аризону, Неваду, Калифорнию, Орегон — и обратно. В Вайоминг и обратно. В Портленд и обратно. Снова в Портленд и снова обратно. И еще раз. Но эти линии не рассказали бы никакой истории. Эта карта показала бы все места, в которые я бежала, но не те способы, которыми я пыталась остаться. Она не показала бы вам, как в месяцы, последовавшие после смерти матери, я пыталась — безуспешно — заменить ее, пытаясь удержать нашу семью вместе. Или как я силилась спасти свой брак, одновременно обрекая его на гибель ложью. Она просто выглядела бы, как взорвавшаяся звезда, со всеми ее устремляющимися вовне яркими лучами.
К тому времени как я приехала в городок Мохаве, штат Калифорния, вечером накануне своего похода по Маршруту Тихоокеанского хребта, я «выстрелила» из Миннесоты в последний раз. Я даже сказала об этом маме, хоть она и не могла меня слышать. Я сидела на цветочной клумбе в лесу на нашей земле, там, где мы с Эдди, Полом, моими братом и сестрой смешали ее прах с землей и уложили надгробный камень, и объясняла ей, что больше меня не будет рядом, чтобы ухаживать за могилой. А это означало, что никто не будет за ней ухаживать. У меня не оставалось другого выбора, кроме как позволить ее могиле снова зарасти сорняками, быть погребенной под сорванными ветром с деревьев сучьями и упавшими шишками. Предоставить ее на милость снегов, муравьев, оленей, барибалов[10] и земляных ос. Я лежала на земле, смешанной с ее прахом, посреди крокусов и говорила ей, что все нормально. Что я сдалась. Что с тех пор, как она умерла, все изменилось. Что случились вещи, которые она не могла бы вообразить, которые ей даже в голову не могли прийти. Слова изливались из меня тихо и мерно. Меня охватила такая печаль, как будто меня кто-то душил. Но при этом казалось, что вся моя жизнь зависит от того, произнесу ли я эти слова. Ты всегда будешь моей матерью, говорила я ей, но мне нужно идти. В любом случае теперь, лежа в этой цветочной грядке, ты не сможешь больше обо мне заботиться, объясняла я. Я перенесу тебя в другое место. В единственное место, где я всегда смогу до тебя дотянуться. В себя.