Под Кореневкой Сорокин со своей армией вышел к нам в тыл. Он едва не перерезал Добровольческую армию пополам. Вспоминаю в бою под Кореневкой командира третьего взвода поручика Вербицкого, светловолосого, сероглазого, со свежим лицом. Я был у его взвода, на левом фланге. Конница Сорокина во мгле пыли понеслась на взвод.
Вербицкий стал командовать металлическим резким голосом:
— По кавалерии, пальба взводом…
Конница Сорокина идет на карьере; уже слышен сухой топот.
— Отставить! — внезапно командует Вербицкий, и я слышу его окрик: — Поручик Петров, два наряда не в очередь…
Оказывается, поручик Петров, по прозвищу Медведь, своей поспешностью испортил стройность ружейного приема. А конница в нескольких сотнях шагов. Снова с ледяным хладнокровием команда Вербицкого:
— По кавалерии, пальба…
Кавалерию отбили. В тяжелых боях мы разметали Сорокина. В том бою под Кореневкой, 16 июля, я был впервые ранен в гражданской войне. После трех немецких пуль русская пуля угодила мне в кость ноги. Рана была тяжелая.
Ночью был ранен командир первого батальона, и нас обоих отправили в околоток, оттуда в лазарет. Нас уговаривали ехать в Ростов, но мы, как и каждый дроздовец, стремились в свою землю обетованную, в Новочеркасск, о котором хранили светлую и благодарную память. Мы туда и тронулись, хотя все лазареты были там переполнены и недоставало врачей. У меня были сильные боли, потом как будто полегчало.
Все эти ночи и дни, атаки и гром над степью, и наши лица, обожженные солнцем и жалящей пылью, и наше сиплое «ура» — все это вспоминается мне теперь с порывами жаркого степного суховея.
Листовка Добровольческой армии. 1919 г. (отсутствует)
Командир первого батальона и я добрались до Новочеркасска. Прежде всего мы решили навестить наших майских хозяек, институток. Оба на костылях, мы подъехали на извозчике к скромному подъезду девичьего института. Мы везли с собой огромную корзину пирожных, за которую отдали все, что у нас было.
На подъезде швейцар, старый солдат с седыми баками и в медалях, нам сказал:
— Извините, господа офицеры, но у нас приемные дни только по средам и воскресеньям.
Мы и забыли, что фронт от Новочеркасска откатился, что в институте идут самые мирные занятия. Сказали швейцару, чтобы передал записку начальнице.
— Не приказано принимать никаких записок, — ответил швейцар.
А извозчик уже вносит в приемную корзину с пирожными. На верхней площадке показалась дежурная пепиньерка в сером платье. Она сбежала ниже, узнала нас, от изумления присела на ступеньку, раздув платье воздушным шаром, потом умчалась обратно.
Мы стояли в прихожей слегка удивленные такой встречей. Тут на институтской лестнице показалось шествие, не только кричащее, но и визжащее, во главе с инспектрисой. Все что-то радостно кричали, хлопали в ладоши, прыгали вокруг нас. Мы твердо стояли на костылях во всем этом гаме.
Начальница института встретила нас как своих сыновей. Она едва скрывала слезы. Занятия были прерваны. Корзину торжественно внесли в столовую, и детвора в мгновение ока прикончила пирожные.
Я стал довольно беспечно путешествовать на костылях по всему Новочеркасску, хотя моя нога ныла все упорнее. Рана воспалилась. Мне хотелось вернуться к тому чувству мирного отдыха, которое все мы здесь испытали, хотелось забыть недавние бои, недавние смерти.
Вскоре к нам приехал Мелентий Димитраш. Через несколько дней после меня он был ранен в голову. Его рысий глаз дерзко и весело сверкал из-под повязки. Я всей душой был рад приезду боевого товарища. Приехала на свидание и моя мать, которую я не видел так долго. Она стала совершенно седой.
Мать привезла кучу денег, по тогдашним временам целое состояние, и мы, три мушкетера, беспечно зажили в Новочеркасске. Свободных коек в госпиталях не было. Мы лечились и жили в "Петербургской гостинице".
Однажды утром в мою дверь постучали. Вошел адъютант Дроздовского подполковник Николай Федорович Кулаковский. Он привез мне от Дроздовского два письма. Одно — "предписание капитану Туркулу немедленно с получением сего выбыть в Ростов для лечения в хирургическую клинику профессора Напалкова", другое — частное письмо от Михаила Гордеевича, в котором он указывал, что мое присутствие в полку до крайности необходимо, и дружески, но крепко журил меня за то, что я дурно лечу ногу.
Я просил Кулаковского повременить хотя бы день. Отказ, притом с металлическим польским акцентом. Тогда я предложил вместе позавтракать. Согласие, но все равно в тот же день я простился с матерью и в казенном автомобиле по предписанию выехал с Кулаковским в Ростов. Оба мои сожителя по гостинице тогда же вернулись в полк.
Помню, как Николай Федорович шутил, что конвоирует меня под профессорский арест. Помню его лицо, освещенное мелькающим солнцем, как он щурится от ветра. Необычен конец этого офицера: в 1932 году он был по ошибке застрелен в Болгарии македонцами. Убийцы приняли Кулаковского за другого.
Профессор Напалков, грубый с виду хирург, большой друг Дроздовского, принялся за меня в клинике неумолимо. Меня раздели и уложили. Все мои вещи были заперты в шкаф, а ключ от шкафа пасмурный профессор унес с собой. Так, запертым в клинике, мне пришлось пролежать три месяца, и если бы не профессорский арест и не строгое лечение, ногу мне, вероятно, отхватили бы.
Только к концу декабря 1918 года я мог снова ходить, правда, одна нога в сапоге, другая еще в валенке. Я отчаянно скучал в ростовской клинике. Профессор обещал меня выписать, я стал собираться в полк, но узнал, что в Ростов везут Дроздовского. Михаил Гордеевич был ранен 31 октября 1918 года под Ставрополем, у Иоанно-Мартинского монастыря. Рана пустячная, в ногу. Капитан Тер-Азарьев, снимавший вместе с другими офицерами Дроздовского с коня, рассказывал, что рана не вызывала ни у кого тревоги: просто поцарапало пулей. Все так и думали, что Дроздовский вскоре вернется к командованию.
Но рана загноилась. В Екатеринодаре он перенес несколько операций, после которых ему стало хуже. Он очень страдал и сам просил перевезти его в Ростов к профессору Напалкову. В Ростове было более пятидесяти раненых дроздовцев. Я собрал всех, кто мог ходить, и мы поехали на вокзал.
Дроздовского привезли в синем вагоне кубанского атамана. Я вошел в купе и не узнал Михаила Гордеевича. На койке полулежал скелет — так он исхудал и пожелтел. Его голова была коротко острижена, и потому, что запали щеки и заострился нос, вокруг его рта и ввалившихся глаз показалось теперь что-то горестное, орлиное.