Когда я вернулся домой, была уже ночь. Я постучал в дверь, но никто не ответил, — никого не было дома. Усталый, я вышел на угол Кеннингтон-кросс и сел на обочине тротуара, напротив дома, чтобы увидеть, если кто-нибудь вернется. Я был очень утомлен, чувствовал себя несчастным и все думал, где же Сидней. Дело шло к полуночи, площадь опустела, лишь изредка проходил какой-нибудь бродяга. Окна лавок погасли одно за другим, только аптека и пивные были еще освещены. Я пришел в отчаяние.
И вдруг послышалась музыка. Какой восторг! Музыка слышалась из «Белого оленя» — пивной на углу, — она восхитительно звучала на опустевшей площади. Кто-то мастерски играл на аккордеоне и кларнете милую песенку «Жимолость и пчела». Мне еще никогда не нравилась ни одна мелодия без слов, но эта была такая красивая, такая душевная, она звучала радостно и весело, она внушала надежду, сулила тепло. Я забыл о своем горе и перешел через улицу туда, где находились музыканты. Аккордеонист был слепой — на месте глаз зияли пустые глазницы, а на кларнете играл человек с озлобленным, испитым лицом.
Песенка, увы, кончилась, музыканты ушли, а с их уходом ночь стала еще печальнее. Совсем ослабев от усталости, я повернул к дому, уже не думая о том, вернулся кто-нибудь или нет. Я мечтал только добраться до постели. И тут я увидел, что как будто бы по дорожке палисадника кто-то идет к дому. Это оказалась Луиза, а впереди нее бежал малыш. Я испугался, увидев, что она сильно хромает, припадая на одну ногу. Сначала я подумал, что с ней приключилось несчастье, и она сломала ногу, но потом я понял, что она просто пьяна. До этого дня я никогда не видел до такой степени пьяного человека. Я подумал, что сейчас лучше не попадаться ей на глаза и дождаться минуты, когда она войдет в дом. Через некоторое время вернулась домой хозяйка, и я вошел вместе с ней. Но когда я уже взбирался по темной лестнице, стараясь потихоньку добраться до кровати, Луиза, пошатываясь, вышла на площадку.
— Куда лезешь, а? — закричала она. — Это не твой дом!
Я замер.
— Больше не будешь здесь спать! Хватит с меня, все вы мне надоели. Убирайся отсюда! Вместе со своим братцем! Пусть ваш отец сам о вас позаботится.
Не колеблясь, я повернулся, спустился вниз и вышел из дому. Я больше не чувствовал усталости, я обрел второе дыхание. Вспомнив, что отец обычно проводит время в пивной на Принс-роуд, примерно в полумиле от дома, я направился туда, надеясь его найти. Но скоро в тусклом свете фонаря я увидел его, бредущего по улице мне навстречу.
— Она меня не пускает в дом, — захныкал я, — и, кажется, она пьяная.
Отец тоже сильно пошатывался.
— Я и сам выпил, — сказал он.
Я пытался уверить его, что он трезв.
— Нет, я пьян, — бормотал он виновато.
Кое-как добравшись до дому, он открыл дверь в гостиную и молча остановился на пороге, с угрозой глядя па Луизу. Она стояла, пошатываясь, и держалась за каминную полку.
— Почему ты не впустила его в дом? — спросил отец.
Она растерянно взглянула на него, а потом пробормотала:
— Иди ты тоже к черту! Все разом — к дьяволу!
Тогда, схватив с буфета тяжелую платяную щетку, отец вдруг изо всех сил швырнул ее в Луизу. Удар пришелся по лицу, и она с закатившимися глазами упала без памяти на пол, словно радуясь этому беспамятству.
Я был потрясен поступком отца — при виде такой жестокости я потерял к нему уважение. Я плохо помню, что произошло затем. Кажется, Сидней вернулся позднее, а отец, уложив нас в постель, ушел из дому.
Впоследствии я узнал, что в это утро отец поссорился с Луизой и на целый день ушел в гости к своему брату Спенсеру Чаплину — владельцу нескольких пивных в Лэмбете. Остро чувствуя двусмысленность своего положения, Луиза не любила ходить в гости к богатым родственникам, и отец пошел один, а она из мести провела весь день где-то на стороне.
Луиза любила отца. Хотя я был еще очень мал, я увидел это по ее взгляду в ту ночь, когда она стояла у камина, по тому смятению и боли, которые она испытала от жестокости отца. Я уверен, что и он любил ее, — я видел подтверждение тому много раз. По временам он бывал с ней ласков и нежен — тогда он не уходил в театр, не поцеловав ее на прощанье. А в воскресенье утром, если не слишком был пьян накануне, он садился с нами завтракать и рассказывал Луизе о мюзик-холльных номерах актеров, которые выступали с ним в одной программе. Мы сидели словно завороженные. Я следил за ним, как ястреб, высматривая и запоминая каждый жест. Однажды, придя в веселое настроение, он обмотал голову полотенцем и стал гоняться вокруг стола за малышом, приговаривая: «Я — султан турецкий, грозный Рыбий жир!»
Вечером, часов около восьми, перед отъездом в театр отец проглатывал шесть сырых яиц, смешанных с портвейном, — больше он за целый день обычно ничего не ел. Домой он приходил редко и большей частью только для того, чтобы проспаться после пьянства.
Однажды Луизе нанесли визит члены «Общества защиты детей от жестокого обращения», чем она была крайне возмущена. Они пришли, узнав из донесения полиции, что Сиднея и меня нашли в три часа ночи уснувшими подле костра ночного сторожа. В эту ночь Луиза выгнала нас обоих из дому, но полиция заставила ее открыть дверь и впустить нас.
Несколько дней спустя — отец в это время был на гастролях в провинции — Луиза получила письмо, в котором сообщалось, что наша мать выздоровела и вышла из больницы. А через день или два к нам вошла хозяйка и объявила, что какая-то дама пришла навестить Сиднея и Чарли.
— Это ваша мать, — сказала Луиза.
После минутного замешательства Сидней бросился вниз, чтобы обнять маму, а я побежал за ним вслед. Мать нежно расцеловала нас — она была все та же, наша милая улыбающаяся мама.
Мать, как и Луизу, очень смущала возможная встреча, и она предпочла подождать нас с Сиднеем внизу, у двери, пока мы собирали свои пожитки. Никто из нас в эту минуту не испытывал обиды или какого-нибудь дурного чувства. Прощаясь, Луиза держалась приветливо не только со мной, но даже с Сиднеем.
Мать сняла комнату на одной из уличек позади Кеннингтон-кросс, поблизости от консервной фабрики Хэйуорда, откуда по вечерам разносились острые и пряные запахи. Но комната была дешевая, и к тому же мы опять были все вместе. Здоровье матери совсем поправилось, и мы даже не вспоминали о ее болезни.
Как мы существовали в то время, я понятия не имею. Однако никаких особых трудностей и лишений я не помню — видно, отец аккуратно платил свои десять шиллингов в неделю, а мать, конечно, снова взялась за шитье и возобновила свои хождения в церковь.
Вспоминается мне один случай. В конце нашей улицы была бойня, и часто мимо нашего дома гнали овец на убой. Как-то одна из них вырвалась из стада и побежала по улице к великому восторгу прохожих. Кто-то бросился ее ловить, кто-то побежал и, споткнувшись, растянулся — словом, было весело. Я тоже смеялся, глядя, как мечется овца, в страхе и ужасе спасаясь от людей, — мне это казалось очень забавным. Но когда овцу поймали и повели на бойню, я вдруг осознал ужасный смысл происходящего и, рыдая, помчался домой к маме.