То были напряженные дни. Приходилось много репетировать для «Амариллы» – я должен был разучить фарандолу и чардаш и быстро переодеться во время действия из придворного в цыгана. Амарилла была чудесной ролью Павловой. Это трагическая роль цыганки, приглашенной развлекать гостей на Fete Champetre[19], где праздновалась помолвка дворянина и богатой графини. Цыганка предсказывает графине судьбу: богатство, счастье, замужество, долгую жизнь – и вдруг обнаруживает, что жених графини – ее возлюбленный. Дворянин делает Амарилле знак не узнавать его. Она пытается убежать, но цыганский барон заставляет ее танцевать. В этом адажио партнером Павловой был Новиков, они держались с двух сторон за тамбурин. Цыганка на носках – это может показаться неправдоподобным, но все было верно по своей выразительности. Чудесные линии изысканно вылепленных ног Павловой, превосходно изогнутый подъем, плавные движения рук, свобода движения, гибкость тела, прекрасная линия шеи, изумительное выражение горячей любви и отчаяния – все это дополнялось мужественной грацией и драматическим сочувствием Новикова в роли брата Амариллы, а угрюмая жестокость Залевского, цыганского барона, контрастировала с беспечным равнодушием Варзинского в партии дворянина и Линдовской в роли графини. Я часто размышляю: многие ли зрители и актеры, находившиеся на сцене, осознавали чудо того, что они видели; все это казалось таким естественным, и все же я сомневаюсь, сможет ли современная балерина исполнить эту драматическую роль с большим успехом. Финальный танец Павловой в «Амарилле» был особенно замечательным своей выразительностью: отчаяние покинутой женщины передавалось чудными pas de bourree со склоненной спиной, что производило впечатление, будто она вот-вот лишится чувств. В самом конце, когда гости уходят в дом, дворянин возвращается к Амарилле и протягивает ей кошелек с золотом. Она швыряет ему кошелек обратно, а когда он разворачивается и безучастно уходит, она падает на землю, охваченная приступом отчаяния.
В Монреале во время одного из представлений оркестр играл без подготовки безнадежно плохо. Да и в целом «Фея кукол» прошла в тот вечер плохо. С самого начала все ощущали, будто что-то не так; мне казалось, что мы, четыре буффона, танцевали неправильно, а когда началось pas de deux принцессы Авроры и принца Дезире, положение не улучшилось.
Интересно, заметила ли публика? Нас в тот вечер как будто сглазили.
Наверное, это фиаско заставило Пиановского назначить репетицию на половину одиннадцатого утра в воскресенье, весьма непопулярный поступок. Никто не пришел раньше одиннадцати, а поляки вообще не явились. Я пришел в ярость, когда после трепака мне заявили, будто я сбился с темпа, тогда как я точно знал, что только я исполнил его правильно. Но конечно, если танцуют несколько поляков и один англичанин, легче всего обвинить англичанина. Вскоре я привык к такому отношению и счел его вполне естественным, но сначала меня это задевало. И я очень переживал бы, если бы не хорошие новости, которые принесла на хвосте сорока: мадам довольна моей работой, и я понравился ей в трепаке, за который мне досталось; так что жить стоило.
Как-то в воскресенье днем мы все отправились на прогулку в университетский парк Макджил, и мадам попросила у меня трость, чтобы легче было подняться на холм. Я был очень горд, впоследствии прикасался к этой трости с благоговением и думал о том, как будет гордиться мой брат – ведь трость принадлежала ему.
Мое первое знакомство с Соединенными Штатами состоялось в Портленде, штат Мэн. И это было плохо. Я даже написал домой, что склонен с благодарностью отнестись к Георгу III за то, что он не отменил налог на чай. Мне по-прежнему казалось, будто все имеют дурные манеры, но теперь я убежден, что заметил это только потому, что находился в окружении педантичных поляков. Как и большинство участников кордебалета, я почти не видел города – ресторан, почта, станция, иногда «Вулворт»[20], так что с моей стороны было в высшей степени необоснованно судить об американском характере, не зная людей.
Наше выступление в Портленде состоялось в огромном зале, поначалу совсем не походившем на театр, но старательные рабочие сцены сделали рампу, по крайней мере, похожей на настоящую. «Коппелия», «Фея кукол» и различные дивертисменты продолжали составлять программу этого короткого турне с одноразовыми представлениями до тех пор, пока не начались наши выступления в «Манхэттен-опера» в Нью-Йорке. Еще до окончания турне возникли осложнения в отношениях с Викториной Кригер, которая хотела, чтобы ее имя напечатали на афише такими же крупными буквами, как имя Новикова. Не знаю, какие еще требования Кригер предъявила, но они, по-видимому, были довольно высокими, потому что их не выполнили, и она покинула труппу. Бутсовой пришлось срочно заменить ее в «Коппелии», а Гриффитс заменила ее в роли белой кошечки в «Фее кукол». Последнее, что мы услышали о Кригер, – это то, что она боялась лифтов и карабкалась за своей корреспонденцией на шестнадцатый этаж нью-йоркского офиса Сола Юрока.
Бутсову можно назвать героиней. Помню, как однажды в пятницу мы репетировали с десяти до шести с часовым перерывом на ленч, а в семь часов вечера она танцевала в «Волшебной флейте», где у нее было семь сольных танцев, затем следовал дивертисмент во второй половине, а на следующее утро ей пришлось вставать вместе со всеми нами, чтобы успеть на семичасовой поезд; днем она танцевала «Синюю птицу» (адажио, вариацию и коду) и дивертисмент, а вечером роль мадам в «Шопениане», снова «Синюю птицу» и «дивертисмент пиццикато». Теперь, когда я об этом вспоминаю, едва могу поверить, что такое возможно. Ее единственной наградой за все это стало освобождение от репетиции в воскресенье утром.
К счастью, после двухнедельного пребывания в восточных штатах наша жизнь более или менее вошла в колею, и мы сочли, что знаем три балета достаточно хорошо. Это дало мне возможность выкроить немного свободного времени, и я оглянуться не успел, как оказался вовлечен в «мир искусства». Это произошло благодаря Яну Цеплиньскому, впоследствии присоединившемуся к балету Дягилева. В каждом новом городе, каким бы он ни был маленьким, он непременно отправлялся осматривать музей или галерею. Я был полезен, потому что мог, по крайней мере, спросить, где он находится, и меня довольно быстро понимали. Очень скоро я ходил вместе с ним, получая от этого большое удовольствие. Мой отец был скульптором, и я рос среди статуй в человеческий рост, дрезденского фарфора и викторианских картин. Я был достаточно старомодным и считал, будто Америка слишком варварская страна, чтобы вмещать в себя что-то интересное с точки зрения культуры, и что мы, труппа Павловой, несем ее с собой. Я всегда буду благодарен польским танцовщикам, особенно тем, кто танцевал с труппой Дягилева, поскольку они помогли мне почувствовать, что мир искусства существует повсюду и что танцовщику следует изучить значительно больше, чем просто последовательность шагов. Со временем я понял, что сама Павлова первой поверила в это, если даже она не могла поладить с Дягилевым и не посещала с серьезным видом музеев в маленьких городках. А тем временем в Портленде я увидел один из старейших в Штатах домов, построенный около 1800 года и меблированный в старом колониальном стиле. Город очень им гордился и открыл по соседству картинную галерею. Помню медальон Вашингтона Веджвуда, который считался единственным в Соединенных Штатах.