— Почему меня не вызывают на допрос? Узнайте, сейчас же узнайте, почему меня не вызывают на допрос? Вы слышите, слышите?
За дверью полное безмолвие, как обычно, и я в отчаянии бросаюсь на койку. Но через несколько времени дверь вдруг открывается и мне протягивают лист бумаги, чернила и ручку:
— Напишите заявление!
Я хватаю бумагу и пишу — не заявление — заклинание, страстную мольбу: вызовите меня, вызовите! Я не могу больше, я с ума схожу!
Но и на другой день меня не вызывают.
В один из дней вскоре после переезда, поздно вечером, когда я уже спала, или во всяком случае лежала, дверь открылась и тихий бесстрастный голос сказал: — Соберитесь на прогулку.
На прогулку! Какое счастье! Правда, жаль, что уже темно, но все-таки может быть кого-нибудь увижу, что-то спрошу.
Вот мы идем по балкону, спускаемся по внутренней лестнице квадратного зала. Лестница покрыта ковром.
По бокам стоят часовые — как неживые, не шелохнутся. Все помещение залито ярким светом. Тишина. Мы выходим из зала на лестничную клетку. Конвоир нажимает кнопку, открывается лифт. Мы едем в лифте, но что за странность, как будто мы едем не вниз, а вверх? Я уже не спрашиваю, привыкла, что спрашивать бесполезно.
Приехали, выходим. Передо мной открывается узенькая дверка, вроде калитки. Меня запускают во дворик. Он совершенно пустой — кроме меня никого нет.
Я — на крыше Лубянки, в маленьком дворике, обнесенном высокими железными стенами. Яркие звезды над головой, доносящиеся снизу звуки. Такие знакомые, привычные уличные звуки.
Вот на площади скрежещет, заворачивая на круг, трамвай (тогда еще были трамваи и клумба посреди Лубянской площади, где стоит Дзержинский). Вот кондуктор трезвонит изо всех сил — это кто-то перебегает дорогу под носом трамвая; вот свистит милиционер. А теперь бьют часы на Спасской башне и я, наконец, узнаю, который час. Раз, два, три — не сбиться бы! — десять, одиннадцать.
Одиннадцать часов вечера, и я гуляю по крыше Лубянки. Топот ног и шум голосов внизу сливаются в неясный гул, как морской прибой.
Господи! Если сейчас на трамвай, на восьмерку — через двадцать минут будешь дома — с мамой, с ребятами. Несколько улиц отделяет их от меня. Это же чудовищно, это же противоестественно! Как смеют меня силой удерживать здесь! Запереть на замок, как животное, как собаку! Как они смеют, за что? Что я им сделала?
И снова идут дни за днями, и снова я пишу страстные послания — кому их передают?..
«Это чудовищно, — пишу я. — Вы еще не знаете, виновна ли я, а уже наказываете так, как наказывают убийц или Бог знает каких преступников. Я сижу в одиночном заключении, одна, без книг. Каждый день, как год. Я с ума схожу, а ведь я не совершала никаких преступлений! Моя мать тоже сходит с ума от беспокойства — это же бесчеловечно!»
Нет, мои заявления все-таки куда-то передаются.
Однажды открывается дверь и мне дают чистый лист бумаги, ручку и чернила:
— Выпишите книги.
Книги! Боже мой, какое счастье! Я спасена, я не сойду с ума!
— Сколько?
— Тсс-с-с-сс!
Ну ладно, выпишу побольше, кто знает, что у них там есть! И я начинаю писать помельче, чтобы поместилось побольше. Пишу все, что приходит на память, начиная от «Войны и мира» и «Саги о Форсайтах» до Есенина и Блока. Тороплюсь, (как бы не отобрали бумагу!). Ромен Ролан, Сервантес, Золя, Флобер, Вальтер Скотт, Марк Твен, Джек Лондон. И еще, и еще, скорей, пока лист не записан кругом. Уж что-нибудь из этого, наверное, найдется!
Проходит день, два, а книг все нет. И я опять прихожу в отчаяние, опять ни о чем не могу думать, только жду и жду — когда же?! Выкуриваю, теперь уже с наслаждением, все свои одиннадцать папирос до обеда, хотя каждый день даю себе слово растянуть до вечера. Я чувствую, что больше не могу, просто не могу. Остается лечь и умереть.
Но вот, в один прекрасный день скрежещет мой проклятый замок, дверь открывается и входит человек, нагруженный книгами. Он несет их осторожно, на вытянутых руках, придерживая стопку подбородком. Нет, не стопку — целую башню книг!
Первый раз за все время я заревела. Заплакала от счастья. Я готова была перецеловать каждый корешок, каждую страницу!
Дрожащими руками я перебирала их, узнавала, как старых, добрых, испытанных друзей. Я буду читать, перечитывать свое любимое, и остановившееся время, и звенящая тишина — все уйдет. А в следующий раз я попробую выписать еще и журналы — «Новый мир», «Иностранную литературу».
Кстати, интересно, когда будет этот «следующий раз»? И будет ли вообще?
При том неограниченном времени, которое у меня имелось для чтения — даже такая стопа книг не была слишком велика.
Как оказалось, книги меняли, приблизительно каждые дней десять. Их забирали, и следующие приносили через два дня. И это были тяжелые, несчастные два дня. Тянулись они просто бесконечно!
Какая прекрасная была у них библиотека!
Теперь, когда я знаю, что творилось на Лубянке в 37-м, когда людям было вовсе не до каких книг, когда они могли молить лишь об одном — чтобы их оставили в покое, когда с ужасом ждали момента, когда их вызовут на допрос — теперь мне детски-наивными, пустыми кажутся мои страхи, мое неистовое нетерпение. Но тогда все испытываемое мной казалось едва возможным пределом страданий.
Правда, долго пользоваться Лубянской библиотекой мне не пришлось — вскоре после начала допросов в моем деле произошел совершенно неожиданный и окончательно фантастический поворот, после чего следствие мое пошло быстрым и бодрым темпом и окончилось меньше чем через два месяца...
Ночью открылась дверь, и меня спросили, кто здесь на «ф»?
— Инициалы?
— Фёдорова Евгения Николаевна.
— Собирайтесь на допрос!
Наконец-то! Сердце шарахается о ребра. Я спешу одеться, мои лыжные штаны сползают — из них выдернули резинку еще когда меня обыскивали «до нитки» перед тем, как отвести в камеру. Когда я спросила обыскивавшую меня женщину: — Как же я буду без резинки? — Она ответила односложно: — «Не положено».
Мы идем по бесконечному пустому коридору. Мой страж позади, я — впереди, руки назад. Заворачиваем, и снова бесконечный коридор. Все двери закрыты, везде тишина и безмолвие.
Но вот конвоир говорит негромко: «Приставить ногу». Я останавливаюсь у двери, он стучит.
— Войдите!
Он пропускает меня вперед. Кивком головы следователь отпускает конвоира. Впрочем, это не следователь, а следовательница.
Женщина примерно моих лет, может быть даже немного моложе. Очень хорошенькая. Короткие волосы уложены в изящную прическу. Правильные черты лица. Нежная ухоженная кожа. Выразительные темные глаза. Губы ярко накрашены, но это ей идет.