На самом деле этого не было. Нарушились мои отношения с семьей. Мои любимые старшие брат и сестра — Сергей и Татьяна, самые близкие, особенно Таня, к отцу, моя мать и братья, не получившие авторских прав, — все были обижены.
Это было тяжко.
И очень скоро наступило горькое разочарование в последователях отца, так называемых толстовцах.
В. Г. Чертков, с которым мне пришлось близко работать, — меня давил своим бессмысленным упрямством, прямой властностью, с которой мне в мои 26 лет и с моей неопытностью трудно было бороться, когда я считала его неправым.
Он считался другом отца, в ранней молодости бросил блестящую карьеру при Дворе, сделался строгим вегетарианцем, опростился и посвятил всю свою жизнь распространению философских сочинений отца. Вместе с Горбуновым—Посадовым он основал дешевое издательство «Посредник», распространявшее народные рассказы отца по 1–3 копейки на книжечку, и эта деятельность составляла главный интерес его жизни.
Одной из основных черт моего отца была благодарность за все, что люди для него делали. И это чувство благодарности отец очень сильно чувствовал по отношению к Черткову. «Никто не сделал для меня того, что сделал Владимир Григорьевич», — говорил отец.
Но трудно было найти более разных по характеру людей.
В нескольких строчках трудно определить, в чем заключалось это различие.
В Черткове не было гибкости, он был тяжел своей прямолинейностью, полным неумением приспособиться к обстоятельствам. Его поступки, действия, его ум, устремленный в одном направлении, не допускали компромиссов… У Черткова не было чуткости, в нем не было тепла. Чертков подходил к людям, строго анализируя их: если человек ел мясо и был богат, для Черткова он уже не был интересен. Для Толстого каждый человек был интересен, он любил людей. Может быть, как раз в этом–то и было различие между ним и его верным последователем.
Толстой испытывал радость в общении с людьми, и они интересовали его. Кто бы ни приходил к нему, с кем бы он ни сносился — он всегда видел в человеке что–то особенное…
Для Черткова светская дама была ничтожеством. Для Толстого она с какой–то стороны была чем–то. Чертков не заметил бы дурочку, которая, стоя у крыльца с глупой улыбкой, просила копеечку.
Для Толстого она была человеком, она была добрая и всех одинаково любила.
Для меня Чертков был тяжел, он давил меня… Да. За редким исключением, я недолюбливала толстовцев.
Я чувствовала в них неискренность, несвободу какую–то, неестественность.
Помню, мой маленький шестилетний племянник читал объявление в доме Черткова: «Сегодня в 8 часов вечера будет прочтена лекция о духовном браке». Мальчик заинтересовался: «Аннушка, — спросил он кухарку, — что такое духовный брак?» Аннушка, здоровая работящая женщина, которая ежедневно варила пищу на всех этих лежебок, только махнула рукой: «Делать им нечего! Глупости выдумывают. Нынче духовный брак, а завтра духовные дети пойдут…»
Эти грязные, пахнущие грязным бельем люди с мрачными лицами, убивающие в себе всякую радость жизни, были мне противны, особенно после двух случаев, когда мне пришлось бежать от преследования этих «духовных» лиц.
В этих людях, за некоторыми исключениями, не было любви и была большая доля рисовки и самолюбования.
Они носили блузы, высокие сапоги, некоторые отпускали себе бороды. И в то время, как их учитель полностью понимал радость жизни, отражавшуюся в выражении его лица, улыбке, шутках, остротах, веселом смехе, — последователи сохраняли постные, мрачные лица, боясь лишней улыбкой, веселой песней нарушить свое безгрешие. Отец любил не только классическую музыку, но и народные, цыганские песни. Толстовцы избегали веселой, захватывающей музыки.
Помню, как знаменитая пианистка, исполнительница старых классических произведений на клавесине, Ванда Ландовска, гостившая у меня в имении рядом с домом Черткова, играла для его обитателей.
На другой день до нас дошли слухи, что молодежь плохо спала. Их разбудила игра Ландовской и навеяла грешные мысли.
Когда я об этом рассказала Ванде, она очень смеялась, а на следующий вечер во время ее игры у Чертковых я спросила ее: «Ванда, что вы наделали? Вы сегодня так играли, что я боюсь, что нынче ночью никто из толстовцев не сомкнет глаз!»
Были люди, как Мария Александровна Шмидт — большой друг отца, отказавшаяся от всей своей прошлой жизни и посвятившая себя помощи крестьянам, рядом с которыми она жила. В ней не было и тени неискренности, и она действовала на людей не словами нравоучения, а любовью.
Она очень помогала мне в этот трудный, безалаберный, нехороший период моей жизни.
Я жила своими маленькими интересами, развлекалась, работала с крестьянами по передаче им земли и по организации кооперативов; старалась помочь им с помощью агронома улучшить их полевое хозяйство, и постепенно крестьяне вводили многополье, начали сеять клевер. Зимой я жила в Москве, летом — у себя в имении. Завела стадо племенных симментальских коров. Посылала молоко ежедневно в г. Тулу в больницу; приобрела кровных, рысистых лошадей. На них пахали и делали все полевые работы.
Со мной жила бывшая секретарша моей матери, большая любительница собак. У нас в доме жили два черных пуделя. Один — мой верный Маркиз, прозванный так моим отцом, и его подруга Нитуш и две белые лайки: большие, могучие красавцы — Беляк и Белко.
Я что–то делала, чем–то занималась, но все это было не то, в душе была пустота.
И вдруг неожиданно… война!
Против своего обыкновения я с жадностью прочитывала газеты. В соединенном заседании Совета и Думы государь держал речь. «Мы не только защищаем свою честь и достоинство в пределах своей земли, — закончил государь свою речь, — но боремся за единокровных братьев славян».
Громкое дружное «ура» — было ответом на речь государя. После государя говорили председатель Государственного совета Голубев и председатель Государственной думы Родзянко.
Родина в опасности! И русские люди различных партий, толков, направлений объединились в одном горячем порыве — любви к родине и преданности монарху, возглавляющему Россию.
Сидеть сложа руки было немыслимо. Уходят один за другим племянники, рабочие; взяли моих рысистых лошадей. Усадьба опустела, и все то, что частично заполняло жизнь, — хозяйство, организация и работа в кооперативах, — все отошло на задний план.
Я не могла сидеть дома, я должна была участвовать в общей беде. Я решила идти сестрой милосердия на фронт и поехала в Ясную Поляну проститься с матерью.
Трудно было узнать в этой старой, тихой и кроткой женщине мать, которую я знала раньше. Куда девались ее беспредельная энергия, воинственность, властность? Целый день сидела она в кресле и дремала. В укладе жизни Ясной Поляны почти ничего не изменилось. Только теперь во флигеле жила моя старшая сестра с дочкой Танечкой. Тот же повар Семен Николаевич — крестник моей матери — готовил завтрак к 12 часам дня и обед из 4‑х блюд к 6 часам вечера; к столу прислуживал старый служащий Илья Васильевич. В доме было тихо, безлюдно, скучно.