Не то было через год с другим рысаком Павлином, красавцем вороным жеребцом, приводившим в восторг всех знатоков. Мама всегда очень волновалась, когда папа выезжал один, была она не спокойна и на этот раз.
Я смотрела в окно библиотеки, около которого брала урок, на отъезд моего отца. Вот кучер Осип, большой, сухой, бритый, похожий на англичанина и поэтому так хорошо подходивший к нашим английским выездам, подает к подъезду дрожки, запряженные Павлином, слезает и ожидает папа, держа лошадь под уздцы.
Павлин рад предстоящей прогулке, он весело ржет, бьет землю копытом и огненным глазом косит в сторону дома: довольно, мол, постоял, пора и пробежаться. Черным атласом отливает его волос, и грива весело развевается по ветру. Вот вижу, как папа вышел из дому и сел в тележку, Осип подает ему вожжи, и Павлин сразу срывается с места – только успел папа кивнуть нам в окно.
Осип с гордостью оглядывается на своего питомца и медленным шагом возвращается в конюшню. Он обожает лошадей, особенно, конечно, своих колнобержских, и я часто с невинным видом начинаю хвалить ему чью-нибудь чужую лошадь, зная, что почти неизменно в ответ получу презрительно: «Без ног».
Когда я была маленькая, меня очень интересовало это выражение: как же без ног, когда их четыре?
Папа уехал. Я слышу, как он проехал мост около ледника, как пронеслась тележка, мимо Наташиной аллеи… Потом все стихло, и я покорно стала продолжать вслух спрягать осточертелые французские «Verbes irrèguliers».[7]
Но вдруг, через минут двадцать, перед подъездом появляется папа пешком. С дрожащей нижней челюстью, он быстро, непривычными нервными шагами вбегает в дом и зовет мама. Слыша возбужденные и испуганные голоса родителей, моя гувернантка отпускает меня от урока, и тут я узнаю грустную весть: Павлин пал. Мой отец с трудом от волнения говорит, у моей матери слезы на глазах. Павлин, гордый, прекрасный Павлин, лежит бездыханный на кейданской дороге? Быть не может! А между тем это так. Какой-то ремень в упряжи слез, затянул его шею; мой отец не мог больной рукой освободить несчастную лошадь, и она, дернув, задушила сама себя и мгновенно упала замертво.
Тут первый раз я поняла, как близки нам могут быть животные, какое место они занимают в нашей жизни, как они нам нужны и дороги.
Жило у нас во дни моего детства в Колноберже удивительное существо – уникум своего рода – бывшая крепостная Машуха. Была она толста неимоверно, крайне добродушна, но с придурью: многого не понимала и жила в каком-то своем мире, совсем отличном от мира окружающего, но отлично с ним рядом уживающимся.
До конца своей жизни, то есть до 1897 года, она так и не поняла, что она уже не крепостная, что свободна, что может, если захочет, перейти от нас на другое место. На все наши уверения в том, что это так, и разъяснения она отвечала своим добродушным баском:
– Полно, полно, шутить изволите.
Но так же твердо она верила в то, что мои родители обязаны ее содержать, одевать, заботиться о ней, как о своем ребенке. Носила она всегда платья одного и того же покроя, похожие немного на сарафаны. Раза два в год моя мать производила смотр ее гардероба, пополняя необходимое; и всегда Машуха была богата своими незамысловатыми туалетами. Так и слышу разговор:
– Ну, Машуха, надо посмотреть твои вещи, не прикупить ли чего?
– Спасибо, спасибо, Ольга Борисовна, вот уж как будете днем сидеть в беседке с детками, я свой сундук и принесу.
Сундучок ставили поодаль, под кустиком. Мама сидела на скамейке, а Машуха одну за одной вынимала свои вещи и показывала, что хорошо, что изношено, чего много, чего не хватает.
На Машухе лежали обязанности, правда, очень несложные, но с большой добросовестностью ею исполняемые. Во-первых, она била масло: экономка ей наливала сливки в большую деревянную маслобойку, она садилась на крылечке флигеля и мерно колотила сливки. Вынимать масло она не имела права, а сдавала маслобойку экономке, чем ее работа и кончалась.
Во-вторых, когда папа не было в Колноберже, она всегда сопровождала мама во время прогулок, идя немного позади в стороне, а когда мы были в бане (ванны в моем детстве в Колноберже не было), она почему-то сидела в предбаннике.
Несмотря на долгие годы жизни своей в Колноберже, по-польски Машуха ни единому слову не выучилась и всегда, когда ее этим стыдили, отвечала:
– Не успела еще, не успела – выучусь как-нибудь, как время будет.
Была она вывезена из Средникова, подмосковного имения дедушки Аркадия Дмитриевича Столыпина, и помнила воспитывавшегося там Лермонтова. Она всегда уверяла, что наше скромное Колноберже красивее Средникова. Мама смеялась и говорила:
– Что ты, что ты, Машуха? Ведь там самый маленький флигелек больше колнобержского дома.
Как живая стоит передо мною милая Машуха с глуповато-ласковой улыбкой на толстом лице, с седыми, стриженными в скобу волосами. Всегда помню я ее веселой и довольной, и лишь в последний год ее жизни на лице ее появилось какое-то недоуменно-грустное выражение. У нее обнаружили рак на груди, и она, очевидно, очень страдала. Страдала она, как маленький ребенок или животное, с каким-то кротким удивлением прислушиваясь к разрушительной работе смерти в своем организме. Папа сам свез ее в Ковну, в больницу, где ей сделали операцию. После операции она стала как будто поправляться, вернулась в Колноберже и даже стремилась приняться за исполнение своих обязанностей, но дни ее были сочтены, и осенью мы ее похоронили в Кейданах.
Вернувшись из больницы, Машуха все сидела у своего окна во флигеле, я подходила к этому окну, и она мне рассказывала о том, как добр был папа, когда она лежала в Ковне.
– Ваш папенька что родной отец для меня, – говорила она со слезами на глазах. – Лишь только в Ковну приедет, каждый день меня навещал и гостинцев приносил. Счастливая вы, Мария Петровна, что у вас такие родители.
Целый мир отошел с Машухой в вечность. Она была одной из последних представительниц того времени, когда господа и слуги составляли одну семью, делили радости и горести друг с другом и, чувствуя себя связанными на всю жизнь, волей-неволей приспосабливались один к другому и составляли одно сплоченное целое.
Заговорив о крепостном праве, я вспомнила о медали, полученной моим отцом за работу по освобождению крестьян. На мой вопрос, что это за медаль, папа сказал мне:
– Это награда, которой я больше всего горжусь: я так счастлив, что мне удалось принять участие в одной из последних комиссий, работавших над раскрепощением крестьян, и этим внести свою лепту в одно из величайших и благодетельнейших дел нашей истории.