Засыпая в этот вечер в моей комнатке на Арбате, я думал: что теперь испытывает Николай II? Понимает ли он, какая великая, божественная роль предстоит ему на завтрашнем въезде? Шумит ли у него в голове, трепещет ли его сердце? Хватит ли у него души, чтобы ответить на все восторги, – чтобы отделить от себя хотя бы частицу радостного сочувствия для каждой из тысячи сложных декораций, – чтобы послать счастливую улыбку или глубокое слово в различные павильоны тех депутатов, которые выйдут к нему навстречу, преисполненные влюбленного ожидания?.. Или же, наоборот: между настроением этого юноши и порывами этого бесчисленного народа нет, в сущности, ничего общего? Для них это – созерцание бога; для него – это привычный и хлопотливый обряд, вроде утверждения завещания или ввода во владение после заурядной смерти родственника… Скорее – думалось мне – здесь мерещится толпе нечто такое, чего на самом деле нет. Но как совладать с воображением?!
Утро 9 мая было светлое, но холодное. Нужно было выйти пораньше, чтобы пробраться сквозь цепь войск, расположенных впереди народа вдоль всей Тверской. Хотя было еще десять часов, но народ уже отовсюду приливал к линии въезда. Отбытие из Петровского дворца предполагалось около двух; поэтому войска еще держались вольно и пропускали пешеходов. В самом конце Тверской я протискался с тротуара на площадь перед Иверской и перебежал через это самое парадное место к другой толпе, оцепленной солдатами и полицией, влево от Иверских ворот, предполагая, что позади этой толпы, с угла стены, имеется вход к маленьким окошкам над воротами. Там действительно был вход, но он был заперт, и стоявший возле него сторож объяснил мне, что я должен возвратиться, пробраться к Иверским воротам, пройти под ними и там уже, с Красной площади, попасть на подъезд Губернского правления. Все это я проделал, но и подъезд, до которого я добрался, оказался загроможденным публикой. Здесь мне помогла рекомендательная карточка, и я попал в просторные сени Губернского правления. Поднявшись по лестнице, я прошел через пустые присутственные комнаты и вступил, наконец, в архив, где уже собрались зрители. Их было немного, но все большею частию элегантные люди, за исключением какого-нибудь десятка служащих и разночинцев. Дамы были в новых светлых платьях, как будто они явились на пасхальную заутреню или к причастию. Один генерал вошел в мундире с иголочки, так же, как и один гимназист – по-видимому, сынок местного чиновника. Ничей глаз, очевидно, не мог проверить и оценить такой благочестивой принаряженности среди нашей маленькой публики, отовсюду закрытой стенами незаметного, пустынного архива. И в этой личной потребности каждого зрителя привести себя в безукоризненный вид перед въездом государя сказывалась громадная, необъятная власть сегодняшнего героя над воображением всех слоев народа, всех неизвестных и невидимых ему единиц не только московской, но, вероятно (в общей массе), – и всероссийской толпы.
Наш архив состоял из двух комнат, разделенных узеньким коридором; одна выходила двумя окнами на Тверскую, другая – двумя окнами на Красную площадь. Стены были покрыты деревянными клетками с чистенькими делами. Перед окнами стояло несколько рядов стульев. До въезда было еще далеко. И вначале я постоянно перебегал из одной комнаты в другую, но вскоре сообразил, что до полудня стоило смотреть только на Красную площадь, потому что по ней, из Кремля, направлялись в Петровский дворец все высокопоставленные лица. Площадь эта лежала передо мною своим длинным прямоугольником, окаймленная, вплоть до памятника Минина, правильною и бесчисленною толпою, которая вздымалась вокруг площади отлогими стенами на трибунах. Слева, над самой чертой народа, высоко развевались в воздухе два громадных желтых флага с черными орлами. Плотно усеянные трибуны пестрели дамскими туалетами, шляпками и зонтиками. Впереди линии войск кое-где гарцевали всадники. По временам какие-то генералы подъезжали к фронту на конях и распоряжались. После каждого нового генерала линии становились ровнее. Из Кремля начали выезжать великие князья в обыкновенных экипажах, но в параднейших формах. Наша публика с удовольствием узнавала и называла проезжающих. Все это катило в Петровский дворец к великолепному завтраку перед въездом. Одним из последних проехал Владимир Александрович, командовавший коронационными войсками. Он окликивал по сторонам: «Здорово, гренадеры!», «Здорово, семеновцы!» и получал в ответ быстрые, рявкающие виваты.
Светлое утро делалось все более и более солнечным. Толпа, мундиры и уличные украшения облились яркими лучами. Порядок и напряжение возрастали. Уже все участники торжества проехали вверх по Тверской. Безмолвные зрители нашего архива подкреплялись домашней провизией или тартинками, купленными у сторожей. Наступило самое томительное время, когда вся встреча была приготовлена, но никаких признаков въезда не замечалось. Расчищенный путь прискучил глазу, как пустой лист картона в тяжелой драгоценной раме. И такое состояние длилось чрезвычайно долго – часа два с лишком.
Вдруг где-то далеко ударила пушка – и вслед за тем загремели частые ответные выстрелы с Тайницкой башни. Одновременно во всех церквах загудел колокольный звон. Все мы шарахнулись к окнам на Тверскую. Войска подтянулись в последний раз. Народ закопошился в своей плотной массе. Наши окна внезапно раскрылись и к нам с удвоенною силою ворвались грохот и гул, наполнившие воздух. Солнце блистало над несметным пестрым народом. Ожидание сделалось веселым, потому что пушки и колокола как бы заранее изображали собою надвигавшуюся процессию. С самого отдаленного верха Тверской начали доноситься к нам крики толпы, опережавшие едва слышную военную музыку. Поэтому каждый экипаж передовых полицейских чинов, летевших по пустой улице, первоначально принимался за открытие шествия. Между тем крики сверху делались все явственнее и сквозь пушечные выстрелы уже довольно громко звучали трубы. Наконец самый дальний край Тверской пересекся поперечным белым пятном. Это и было шествие. В следующую минуту нам показалось, будто целый лес золотых булавок движется среди улицы. По мере спуска эти булавки превращались в игрушечных всадников, затем в раззолоченную процессию детей и только перед самой лощиной Иверской площади вполне обозначали человеческие фигуры. Но где царь? Где царица? Что самое важное в этой волшебной реке? Пушки палили, колокола заливались полным хором, барабаны и трубы ликовали, толпа ревела – и все, что уже вполне приблизилось, – что уже отчасти уходило под Иверские ворота, – все это казалось одинаково великолепным.