Нас угнетала сильно полная неизвестность о том, что делается во внешнем мире. Изредка Костицын знакомил нас с важнейшими событиями, но в комиссарском освещении эти события действовали на нас еще более угнетающе. Ясно было, однако, что власть разваливается окончательно, большевизм все более подымает голову, и гибель страны, по-видимому, непредотвратима.
Около 8–10 сентября, когда следствие было закончено, обстановка нашего заключения несколько изменилась. В камеры стали попадать почти ежедневно газеты, сначала тайно, потом, с 22-го, официально. Вместе с тем, после смены одной из караульных рот мы решили произвести опыт: во время прогулки по коридору, я подошел к Маркову и заговорил с ним; часовые не препятствовали; с тех пор, каждый день мы все принимались беседовать друг с другом; иногда караульные требовали прекращения разговора – мы немедленно замолкали, но чаще нам не мешали. Во второй половине сентября допущены были и посетители; любопытство «товарищей» Лысой горы было, по-видимому, уже удовлетворено, их собиралось возле площадки меньше, и я выходил ежедневно на прогулку, имея возможность видеть всех заключенных, и иногда перекинуться с ними двумя-тремя словами. Теперь, по крайней мере, мы знали, что делается на свете, а возможность общения друг с другом, – устраняла гнетущее чувство одиночества.
Из газет мы узнали, как генерал Алексеев «после тяжкой внутренней борьбы» принял должность начальника штаба при «главковерхе» Керенском – очевидно для спасения корниловцев. И как через неделю он вынужден был оставить должность, не будучи в силах работать в тягостной атмосфере новаго командования.
Узнали подробно о судьбе Корнилова и о том, что возбужден вопрос о переводе нашей «бердичевской группы» в Быхов, для совместного суда с корниловской группой. Это известие вызвало живейший интерес, и большое удовлетворение. С этого дня главной темой бесед был вопрос: повезут или оставят.
Спрошенный мною по этому поводу при обходе камер, Костицын ответил:
– Ничего нельзя сделать. Ваш же генерал Батог настаивает на том, что перевод недопустим, и что суд должен состояться без замедления здесь, в Бердичеве.
Прокурор Батог – друг революционной демократии! Как странно, реакционер и крепостник. Славившийся жестокостью своих приговоров. Орудие внутренней политики в военном суде старого режима. Тот Батог, который 28 августа, придя ко мне с докладом, и глядя в сторону своими бегающими глазами, патетическим голосом говорил, по поводу моей телеграммы правительству:
– Наконец-то, этим предателям сказано во всеуслышание прямое, и заслуженное ими слово…
Хотел было поделиться с Костицыным своим недоумением, но воздержался: не стоит нарушать трогательной дружбы Батога и Иорданского.
Из газет мы узнали также, что расследование корниловского дела поручено верховной следственной комиссии, под председательством главного военно-морского прокурора Шабловского[267].
Около 9-го сентября, вечером, возле здания тюрьмы, послышался сильный шум и яростные крики многочисленной толпы. Через некоторое время в мою камеру вошли четыре незнакомых мне лица, смущенные и чем-то сильно взволнованные. Назвали себя председателем, и членами верховной следственной комиссии, по делу Корнилова[268]. Шабловский несколько прерывающимся еще голосом начал говорить о том, что цель их прибытия – вывести нас в Быхов, и что по тому настроению, которое создалось в Бердичеве, по неистовству толпы, которая сейчас окружает тюрьму, они видят, что здесь нет никаких гарантий правосудия, одна только дикая месть. Он прибавил, что для комиссии нет никаких сомнений в недопустимости выделения нашего дела, и в необходимости единого суда над всеми соучастниками корниловского выступления. Но что комиссариат и комитеты противятся этому всеми средствами. Поэтому комиссия предлагает мне, не пожелаю ли я дополнить показания какими-нибудь фактами, которые бы еще более наглядно устанавливали связь нашего дела с корниловским. Ввиду невозможности производить сейчас допрос под рев собравшейся толпы, решили отложить его до другого дня.
Комиссия ушла; вскоре разошлась и толпа.
Что я мог сказать им нового? Только разве о той ориентировке, которую мне дал Корнилов в Могилеве и через посланца. Но это было сделано, – в порядке исключительного доверия Верховного главнокомандующего, которое я ни в каком случае не позволил бы себе нарушить. Поэтому некоторые детали, которые на другой день я добавил к прежним показаниям, не утешили комиссию и не удовлетворили, по-видимому, присутствовавшего при дознании вольноопределяющегося – члена фронтового комитета.
Мы тем не менее ждали с нетерпением освобождения из бердичевского застенка. Но надежды наши омрачались все больше и больше. Газета фронтового комитета методически подогревала страсти гарнизона; доходили сведения, что на заседаниях всех комитетов выносятся постановления: не выпускать нас из Бердичева; шла сильнейшая агитация комитетчиков среди тыловых команд гарнизона, собирались митинги, проходившие в крайне приподнятом настроении.
Цель комиссии Шабловского не была достигнута. Как оказалось, еще в начале сентября на требование Шабловского: не допускать сепаратного суда над «бердичевской группой», Иорданский ответил, что, «не говоря уже о переводе генералов куда бы то ни было, даже малейшая отсрочка суда над ними грозит неисчислимыми бедствиями для России: осложнением на фронте и новой гражданской войной в тылу», и что, как по политическим, так и по тактическим соображениям необходимо судить нас в Бердичеве, в кратчайший срок и военно-революционным судом»[269].
Фронтовой комитет и Киевский совет рабочих и солдатских депутатов, невзирая на все убеждения, уговоры, доказательства посетившего их заседание Шабловского, и членов его комиссии, – на перевод наш не согласились. На обратном пути в Могилеве состоялось совещание по этому вопросу в составе Керенского, Шабловского, Иорданского и Батога. Все, кроме Шабловского, пришли к совершенно недвусмысленному заключению, что фронт потрясен, солдатская масса волнуется и требует жертвы, и что необходимо дать возможность разрядиться сгущенной атмосфере, ценою хотя бы неправосудия… Шабловский вскочил и заявил, что он не допустит такого циничного отношения к праву и справедливости.
Помню, что рассказ этот вызвал во мне недоумение. Не стоит спорить о точках зрения. Но если, по убеждению министра-председателя, в вопросе охранения государственности, допустимо руководствоваться велением целесообразности, то в чем заключалась вина Корнилова?
14-го сентября состоялся диспут в Петрограде, в последней «апелляционной инстанции» – в военном отделе центрального исполнительного комитета совета рабочих и солдатских депутатов, между Шабловским, – и представителем комитета Юго-западного фронта, поддержанным всецело Иорданским. Последние заявили, что если военно-революционный суд не состоится на месте, в Бердичеве, в течение ближайших пяти дней, то можно опасаться самосуда над арестованными. Центральный комитет, однако, согласился с доводами Шабловского, и свою резолюцию в этом духе послал в Бердичев.
Итак, организованный самосуд был устранен. Но в руках революционных учреждений Бердичева был еще другой способ ликвидации «бердичевской группы», способ легкий и безответственный – в порядке народного гнева…
Пронесся слух, что нас везут 23-го, потом сообщили, что отъезд состоится 27-го в 5 часов вечера, с пассажирского вокзала.
Вывести арестованных без огласки не представляло никакого труда: на автомобиле, пешком в юнкерской колонне, наконец, в вагоне – узкоколейный путь подходил вплотную к гауптвахте, и выводил на широкую колею вне города и вокзала[270]. Но такой способ переезда, – не соответствовал намерениям комиссариата и комитетов.
Генерал Духонин из Ставки запросил штаб фронта, есть ли в Бердичеве надежные части, и предложил прислать отряд для содействия нашему переезду. Штаб фронта отказался от помощи. Главнокомандующий генерал Володченко накануне, 26-го, выехал на фронт…
Вокруг этого вопроса искусственно создавался большой шум, и нездоровая атмосфера ожидания и любопытства.
Керенский прислал комиссариату телеграмму: «…Уверен в благоразумии гарнизона, который может из среды своей выбрать двух представителей для сопровождения».
С утра комиссариат устроил объезд всех частей гарнизона, чтобы получить согласие на наш перевод.
Распоряжением комитета, был назначен митинг всего гарнизона на 2 часа дня, т. е. за три часа до нашего отправления и притом на поляне, непосредственно возле нашей тюрьмы. Грандиозный митинг действительно состоялся; на нем представители комиссариата и фронтового комитета объявили распоряжение о нашем переводе в Быхов, предусмотрительно сообщили о часе отъезда, и призывали гарнизон… к благоразумию; митинг затянулся надолго и, конечно, не расходился. К пяти часам тысячная возбужденная толпа окружила гауптвахту, и глухой ропот ее врывался внутрь здания.