Во время съемок «Золотой лихорадки» я женился во второй раз. Я не стану касаться подробностей этого брака — у нас двое взрослых сыновей, которых я очень люблю. Мы прожили с женой два года, пытаясь создать семью, но ничего не получилось; у обоих осталось лишь чувство горечи.
Премьера «Золотой лихорадки» состоялась в Нью-Йорке, в моем присутствии, в кинотеатре «Стренд». С самого начала фильма, с того момента как я появляюсь, беззаботно шагая по краю пропасти, не замечая, что за мной по пятам идет медведь, зрители начали хохотать и аплодировать. И дальше смех то и дело прерывался аплодисментами. Хайрем Абрамс, заведывавший в «Юнайтед артистс» сбытом, подошел и обнял меня.
— Чарли, я гарантирую, что фильм принесет не меньше шести миллионов долларов.
И он оказался прав.
После премьеры, когда я вернулся к себе в «Ритц», мне вдруг стало дурно. Я почувствовал, что мне нечем дышать. Вне себя от страха, я позвонил своему приятелю:
— Я умираю, — задыхаясь пробормотал я, — вызовите моего адвоката!
— Адвоката? Вам нужен врач, — в испуге сказал он.
— Нет-нет, моего поверенного, я хочу сделать завещание.
Мой приятель, перепугавшись, позвонил и тому и другому, но так как мой поверенный находился в то время в Европе, пришел только врач.
Осмотрев меня, он сказал, что это просто нервное переутомление.
— Всему виной жара, — сказал он. — Уезжайте из Нью-Йорка куда-нибудь на побережье, отдохните и подышите морским воздухом.
В полчаса меня снарядили и отправили на побережье, в Брайтон-бич. По пути я плакал безо всяких на то причин. Мне достался номер, выходивший окнами на океан, и я сидел у окна, глубоко вдыхая морской воздух. Но вскоре перед отелем начали собираться толпы народа и кричать: «Привет, Чарли!», «Молодец, Чарли!» — и мне пришлось отойти от окна, чтобы меня не видели.
И вдруг раздался крик, напоминавший собачий вой, — где-то тонул человек. Спасатели вытащили его, положили прямо под моим окном и стали оказывать ему первую помощь, но было уже поздно — он был мертв. Не успела карета «Скорой помощи» увезти его, как завыл кто-то другой. В общем, из воды вытащили троих; двоих успели откачать. Все это привело меня еще в худшее состояние, и я решил вернуться в Нью-Йорк. Дня через два я уже оправился настолько, что смог уехать в Калифорнию.
Я вернулся в Беверли-хилс, и один мой друг пригласил меня к себе на завтрак, чтобы познакомить с Гертрудой Стайн [99]. Когда я вошел, мисс Стайн в коричневом платье с белым кружевным воротником сидела в кресле посреди гостиной, положив руки на колени. Почему-то она мне напомнила портрет мадам Рулен Ван-Гога, с той только разницей, что вместо рыжих волос, скрученных на затылке в пучок, у Гертруды были коротко подстриженные каштановые волосы.
На почтительном расстоянии от нее полукругом выстроились гости. Ее компаньонка, шепнув что-то на ухо Гертруде, подошла ко мне.
— Мисс Гертруда Стайн будет очень рада познакомиться с вами.
Я протиснулся к креслу. Мы ни о чем не разговаривали, так как другие гости ждали своей очереди быть ей представленными.
За завтраком хозяйка посадила меня рядом с мисс Стайн, и в конце концов мы заговорили об искусстве. Кажется, разговор начался с того, что я похвалил вид, открывавшийся из окна столовой. Но Гертруда не разделяла моих восторгов.
— Природа, — сказала она, — банальна. Имитация всегда гораздо интересней.
Она стала развивать свою мысль, утверждая, что поддельный мрамор всегда красивее настоящего, и что закат, написанный Тернером, прекраснее настоящего неба. Хотя все это звучало довольно надуманно, я вежливо соглашался с ней.
Затем Гертруда высказала несколько суждений о киносюжете. «Вое они слишком затасканы, сложны и натянуты». Она предпочла бы увидеть меня в фильме, где я просто шел бы по улице, сворачивал за один угол, потом за другой, и еще, и еще. Я хотел было сказать, что она просто перефразирует свое же мистическое изречение: «Роза есть роза, есть роза!» — но инстинкт самосохранения вовремя остановил меня.
Обеденный стол был покрыт прекрасной скатертью из брюссельского кружева, которой все гости дружно восхищались.
Во время нашего разговора подали кофе в очень легких японских чашечках, и мою чашку поставили у самого моего локтя, так что я немедленно опрокинул ее на скатерть. Я помертвел от ужаса! Но пока я смущенно извинялся перед хозяйкой, Гертруда тоже пролила свой кофе. Втайне я почувствовал некоторое облегчение — не один я был так неловок. Но Гертруда даже и бровью не повела.
— Ничего, ничего, — успокоила она хозяйку. — На мое платье не попало ни капли.
Мою студию посетил Джон Мейсфилд. Это был высокий красивый, спокойный человек, добрый и отзывчивый. Но почему-то он внушал мне робость. Хорошо еще, что незадолго перед тем я прочел его «Вдову в переулке» и она мне очень понравилась, так что я не все время молчал при нем, словно язык проглотил, я смог даже процитировать несколько строк, которые мне пришлись особенно по вкусу:
Ждет благовеста траурного люд,
Толпясь перед тюремною оградой.
Вот так изголодавшиеся ждут
Отравы из чужого ада.
Во время съемок «Золотой лихорадки» как-то мне позвонила Элинор Глин:
— Мой дорогой Чарли, вы должны встретиться с Марион Дэвис. Она просто прелесть и будет счастлива с вами познакомиться. Хотите пообедать с нами в отеле «Амбассадор», а потом поехать в Пасадену и посмотреть с нами ваш фильм «Праздный класс»?
Я ни разу не встречался с Марион, но знал чудовищную рекламу, которой было окружено ее имя. Оно до тошноты навязчиво появлялось в каждой газете и в каждом журнале Херста, бросалось в глаза, шибало в нос. Имя Марион Дэвис стало мишенью для острот. Когда кто-то обратил внимание Беатрис Лилли на гирлянды огней Лос-Анжелоса, она заметила: «Как красиво! И конечно, сейчас все огни сольются в слова: „Марион Дэвис“? Нельзя было открыть ни одной херстовской газеты или журнала, чтобы сразу не кинулся в глаза портрет Марион. Такая назойливость только отваживала публику.
Но я однажды видел у Фербенксов фильм «Когда рыцарство было в расцвете» с участием Марион Дэвис и, к своему удивлению, нашел, что она настоящая комедийная актриса, изящная, обаятельная, — она вполне могла бы стать кинозвездой первой величины и без урагана херстовской рекламы. На обеде у Элинор Глин она показалась мне простой и милой, и с этого дня мы с ней очень подружились.
Роман Херста с Марион стал легендой не только Соединенных Штатов, но и всего мира. Их связь длилась больше тридцати лет, до самой его смерти.
Если бы меня спросили, кто произвел на меня наиболее сильное впечатление в жизни, я бы ответил: покойный Уильям Рэндольф Херст. Я бы тут же пояснил, что это впечатление далеко не всегда было благоприятным, несмотря на то, что он обладал некоторыми весьма достохвальными качествами. Меня занимала загадка этой натуры: его мальчишество и проницательность, его доброта и жестокость, его необъятные власть и богатство, и при этом больше всего — его неподдельная естественность. К тому же он был самым независимым человеком из всех, кого мне когда-либо доводилось видеть. Деловая империя Херста была сказочна по своему могуществу и разнообразию — он владел сотнями издательских предприятий, большой недвижимостью в Нью-Йорке, копями и огромными пространствами земли в Мексике. Его секретарь рассказал мне, что имущество Херста оценивалось тогда в 400 миллионов долларов, — а в те дни это были огромные деньги.