— А Гауеншильд разве не директор? — поинтересовался Нащокин.
— Это он у вас в пансионе директор, а у нас токмо исполняет должность… — сообщил Пушкин.
— Да и то плохо, — добавил Дельвиг.
— Из рук вон плохо, — поддержал его Пушкин. — Десерта у нас совсем нет за обедом, весь десерт оставляет себе, а нам, видите, приходится добывать себе десерт самим…
— Так что вы лицезреете перед собой лихих людей, случаем избежавших палок, — завершил Дельвиг.
— Ну коли всухую рассказывать, расскажу-ка я вам, как в первый раз приобщился Бахусу, — начал Нащокин. — До пансиона я с братом воспитывался дома. У нас было множество учителей, гувернеров и дядек, из коих двое особенно для меня памятны. Один пудреный, чопорный француз, Бог с ним, а другой — которому я обязан первым своим пьянством. Вот как это случилось. Однажды, скучая на вечернем уроке, когда учитель занялся с братом моим, я подкрался и задул обе свечки. Матери моей, Клеопатры Петровны, дома не было. Случилось, что во всем доме, кроме этих двух свечек, не осталось огня, а слуги все ушли. Учитель насилу их нашел, насилу добился огня, насилу добрался до меня и в наказание запер меня в чулан. А в чулане, как водится, хранились разные съестные припасы. Я утешился, отыскал изюм, винные ягоды и наелся вдоволь. Между тем нащупал я и штоф, откупорил его, полизал горлышко, нашел его сладким, попробовал из него хлебнуть, мне это понравилось. Несколько раз повторил я сие испытание — и свалился без чувств.
— Забавно, — сказал Дельвиг. — Хорошо ты, наверное, присосался.
— Между тем матушка приехала. Учитель рассказал ей мою проказу и с ней отправился в чулан. На полу разбитый штоф, будят меня, а от меня водкой несет, как от Панкратьевны «Опасного соседа»…
Все рассмеялись.
— Утром проснулся, голова болит, смутно помню вчерашнее. Гляжу в окно, а на повозку пожитки моего незадачливого учителя грузят, а все батюшкины дураки собрались вокруг него, кланяются и прощаются…
Снова засмеялись слушатели.
— Батюшка мой давно помер, а дураки его остались, тьма-тьмущая была у него этих дураков, вот закончу учение, определюсь в гвардию и выпишу всех, кто жив еще, к себе. Первого Алексея Федоровича, Карлу-головастика. Второго дурака, Ивана Степановича, плешивого, с волосами на одних висках, этот понравился Павлу Петровичу, был взят к его двору, а после смерти государя прислан батюшке обратно, теперь же живет в костромской нашей деревне. Раз его император Павел чуть не сослал в Сибирь. Шутки его отменно нравились государю. Однажды царь спросил его, что родится от булочника? «Булки, мука, крендели, сухари и прочее», — отвечал дурак. «А что родится от графа Кутайсова?» — «Бритвы, мыло, ремни и прочее». Кутайсов был его брадобрей. «А что родится от меня?» — поинтересовался государь. «Милости, щедроты, чины, ленты, законы, счастие и прочее». Государю это очень полюбилось. Он вышел из кабинета и сказал окружающим его придворным: «Воздух двора заразителен, вообразите: уж и дурак мне льстит. Скажи, дурак, что от меня родится?» — «От тебя, государь, — отвечал, рассердившись, дурак, — родятся бестолковые указы, кнуты, Сибирь, каторга и прочая». Государь вспыхнул и, полагая, что дурак был подучен на таковую дерзость, хотел узнать непременно кем. Иван Степанович наименовал всех умерших вельмож, ему знакомых. Его схватили и повезли в Сибирь, но из Рыбинска воротили.
— Забавно! — еще раз сказал свое излюбленное словцо Дельвиг. — А я бы сейчас не прочь был бы полизать горлышко хоть какой-нибудь бутылки из первого твоего рассказа.
— Полизать горлышко! Хорошо сказано, — рассмеялся Пушкин.
— Мне мамаша вчера прислала с человеком денег, может быть, мы отправимся к Амбиелю? — предложил Нащокин. — Попьем кофею?
— Ура-а! — вскочил Левушка. — С пирожными! Люблю тебя, братец! — поцеловал он Нащокина.
— А что? — согласился Дельвиг. — Поглазеем на барышень.
— Особенно ты, Тося, с твоей близорукостью, — поддел его добродушно Пушкин.
— Я чувствую женщин по запаху и цвету…
— Ты же путаешь зеленый с красным, — еще раз зацепил Пушкин.
— В этом и есть самый шарм! — парировал Дельвиг. — Она краснеет, а тебе кажется, что она зеленая, как крокодил…
Тут уже расхохотались до колик.
в которой рассказывается о нравах лейб-гусар, стоящих в Царском. — Генерал-майор Василий Васильевич Левашов. — Граф Аракчеев абонирует тело Варвары Петровны Пуколовой на бессрочное время у ее мужа, но делит ложе с полковником Крекшиным. —
Как обер- секретаря Святейшего Синода обвенчали с тринадцатилетней девочкой. —
Аракчеев катает Пуколову на закорках у себя в приемной. — Лицейские в манеже. — Филипп Филиппович Вигель со своим любовником Ипполитом Оже. — Корнет Алексей Зубов. —
«Лучшее шампанское — это водка! Лучшая женщина — это мальчик!» — Осень 1815 годаВернувшись в четырнадцатом году из Франции, лейб-гвардии Гусарский полк квартировал постоянно в Царском Селе, не считая короткой отлучки, когда в пятнадцатом году в июне месяце полк снова выступил в заграничный поход против сбежавшего с Эльбы Наполеона, однако в октябре уже снова вернулся, так и не приняв участия в боевых действиях. Лейб-гусары стали непременным знаком царскосельского пейзажа: их красный ментик и доломан с золотым шитьем мелькали на аллеях, как яркая грудка снегиря мелькает среди стаек других серых и пестрых птичек. Правда, вне строя им разрешалось носить простые двубортные кителя и фуражные шапки без козырьков с красными тульями и околышами синего цвета, но они предпочитали красивую парадную форму с высокими киверами. Особым шиком считался у них французский трофейный кивер, который был и выше, и шире нашего, и султан из петушиных перьев был у него подлиннее. В непогоду гусары накидывали широкие плащи из серого шинельного сукна со стоячим синим воротником даже поверх парадной формы.
Лейб-гусары стали украшением всех салонов, дневных и вечерних царскосельских гуляний и, наконец, просто обыденной жизни. Они носили награды, полученные на полях сражений, а поскольку наград было много, а на груди у кавалериста между краем мундира и лядуночной портупеей оставалось слишком мало места, то явилась среди них мода делать их маленькие копии и носить на планке в виде наградного золотого или анненского оружия на левой стороне груди. Их полюбили матушки семейств, где были дочери на выданье, ибо все они были наследники богатейших состояний, по ним вздыхали сами дочери и молодые жены придворных, поскольку к богатству почти каждого из них почти всегда можно было приплюсовать и красоту, и стройность стана, и манеры.