Гумилев имел крупный разговор с Михаилом Лозинским. Волшебное появление посвящения «Tamiане Викторовне Адамович» для редактора «Гиперборея», державшего корректуру гумилевского сборника, было не меньшим сюрпризом, чем для Ахматовой. Лозинский пророчил, что посвящение новой книги наверняка затмит для читателей ее содержание:
– Ради минутного порыва, мой друг, Вы изменили вечному!
Так и случилось. Повсюду сочувствовали Ахматовой и бранили выходку автора «Колчана». Эта история губительно подействовала на «Цех поэтов». Молодежь еще пыталась собираться у Струве и Радловых, но ветераны приглашения стали игнорировать. Впрочем, к концу года все притихло: в самом воздухе столицы чувствовалась особенная тяжесть, какая-то «чреватость». Газетные страницы после цензурных изъятий белели, как полотно, целыми полосами, но даже из той невнятицы, которая доходила в уцелевших материалах, было ясно: для стран Антанты настали черные дни.
Англичане и французы, весь год штурмовавшие турецкие Проливы, понесли такие потери на море и суше, что, очертя голову, бежали из Дарданелл. Герой Горлицкого прорыва Август фон Макензен (уже не генерал, а генерал-фельдмаршал), разделавшись с русскими, обрушился на Балканы. Вместе с германцами и австро-венграми в поход выступили и болгары – царь Фердинанд I дождался-таки реванша[397]. Месть оказалась, в самом деле, ужасной – Сербия была разгромлена дотла и опустела. Четверть миллиона (!) сербов вместе с остатками армии и престарелым королем Петром уходили из древних славянских твердынь Белграда, Крагуеваца, Ниша, Кружеваца, Краниева, Рашки, Искюба, Ипека, спасаясь по зимним перевалам Албанских гор к Адриатике в одной надежде на итальянские и французские морские транспорты. Черногорцы, укрепившись на скалистых склонах Ловчена, отбивались, один против десяти, но в самую «европейскую» новогоднюю ночь австрийские войска выбили их с позиций, оставив для Цетине только капитуляцию.
Надежды на скорое и победоносное завершение войны рухнули окончательно. О Берлине никто не помышлял, напротив, многие принялись гадать втихомолку – войдут ли германские войска в новом году сразу в Петроград или все-таки сначала займут Москву? Говорили, что «пролетарии» на заводах, позабыв о патриотических клятвах, с начала осени бастуют вовсю – то против досрочного роспуска Думы, то против объявленной мобилизации ратников второго призыва, то против надвигающейся голодухи[398]. Слухи о мятежах, изменах и заговорах стали излюбленной темой для доверительных бесед, как в гостиных, так и на городских улицах.
«Разочарование в войне Гумилев тоже перенес и очень горькое», – вспоминала Ахматова. Верный присяге, он был готов до конца делить со всей армией уготованную фронтовую участь, но о триумфах уже не мечтал.
И год второй к концу склоняется,
Но так же реют знамена,
И так же буйно издевается
Над нашей мудростью война.
Завернув по старой памяти на собрание «Вечеров Случевского», Гумилев кротко успокаивал взволнованного Ф. Ф. Фидлера (этнического немца): не furor teutonicus[399] является источником всех бед, а высший промысел, неведомый человекам. Болезненно постаревший Фидлер (кто-то пустил слух, что страстный собиратель литературных автографов – германский шпион) печально пошутил:
– Значит, немецкую жестокость Вы испытали лишь тогда, когда были моим учеником в гимназии и получали у меня единицы?
В действительные члены «Вечеров Случевского» избирался Сергей Городецкий. Вопреки всему, Городецкий продолжал истово верить в несокрушимость природных славян и мечтал о народных певцах, которые могли бы посрамить столичных скептиков. «Цех поэтов» виделся «синдику № 2» недостаточно боевым, – он организовал собственную группу «Краса». Ее участники выступали в вышитых косоворотках, плисовых шароварах, сарафанах и боярских кафтанах, среди бутафорских снопов, жестяных серпов и картонных березок (реквизит поставляли напрокат петроградские театры). После удара бубна, заменявшего «европейский» колокольчик, на сцену выходил белокурый голубоглазый отрок Лель, в лаптях, с букетиком бумажных васильков, и, напирая на «о», читал распевно:
Между сосен, между елок,
Меж берез кудрявых бус,
Под венком в кольце иголок,
Мне мерещится Исус.
Собрания «Красы» напоминали не столько «вечера подлинно народной поэзии», сколько рождественскую балаганную антрепризу Лейферта, но отрок Лель Гумилева заинтересовал. Тот немедленно явился в Царское Село в сопровождении Николая Клюева. Оба поэта-самородка были в овчинных тулупах, дремучих малахаях и ядреных валенках.
– Сергей Есенин!
Духовный отрок оказался хитрющим. Он видел все насквозь, все схватывал с полуслова, однако при малейшей заминке сразу начинал артистически блажить:
– Мы – деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему…
Появилась Ахматова и напустила такого холода, что «деревенских» как ветром сдуло:
– С детства не выношу ряженых!
«Она совсем не такая, какой представлялась мне по стихам», – горько жаловался знакомым Есенин. Но Ахматову в этот печальный новогодний канун мало заботило мнение случайных литературных визитеров[400]. Друзья находили ее подавленной, растерянной, горько пеняющей на деспота-мужа, который только тиранит и мучает понапрасну:
– У меня уже год каждый день поднимается температура! В Финляндии я сказала Коле: «Увези меня умирать-то хоть…»
Зашедший с поздравлениями на Рождество Борис Эйхенбаум едва не плакал: «Какая она хорошая, глубокая – больна… Читала стихи будущего сборника, где она и о «ребеночке» говорит, и «христовой невестой» называется – гораздо дальше «Четок», в самую глубь».
– А Гумилев – пуст, – сердито прибавлял Эйхенбаум, – и сборник его – тоже[401].
На праздниках Гумилев предпочитал домашнему очагу общество очаровательной Марии Левберг, полудетские стихи которой без зазрения совести расхвалил в декабрьском «Аполлоне». Уединившись в уютном закутке за сводчатой опорой подвала «Алладиновой лампы», он интриговал смущенную красавицу:
– Знаете, почему сейчас нет драконов? Любили драконы в старину на Русь прилетать за девушками. Народец-то тогда был не ахти какой, только слава, что богатыри, а вот девушки, так те действительно… Теперь таких уж не бывает. Да и драконы были орлы: красная краска даже синим отливала, хвост лошадиный, а клюв стрижа. И такой им закон был положен: унесет девушку за Каспий и услаждается яблочными грудями ее сахарными. А умрет девушка, и он должен в тот же час умереть. Вот и рассудите: девушек много, драконов мало. Так и повывелись…