Письмо это (или, как дружно будут называть его потом, «Отходную России») Надеждин напечатал. Так началась «Телескопская история», которая вот уже полтора столетия не дает покоя мыслящей России…
Его биограф Жихарев не без язвительности утверждал, что «с тех пор как завелась в России книжная и письменная деятельность», не было такого шума… «Около месяца среди целой Москвы не было дома, в котором бы не говорили про чаадаевскую статью и про „чаадаевскую историю“.»
«Ожидают грозы от вас», – сообщал Тургенев в Петербург князю Вяземскому.
«Общее негодование в публике», – справедливо доносили Бенкендорфу. И какое!
«Чтение журнала… довело меня до отчаяния… народ препрославленный поруган им, унижен до невероятности… и сей изверг, неистощимый хулитель, родился в России… Даже среди ужасов Французской революции… подобного не видели… До чего мы дожили!» – писал Вигель митрополиту Серафиму.
«Москва от мала до велика, от глупца до умного на него опрокинулась», – все тот же Тургенев…
Языков заклеймил Чаадаева в одном из самых сильных своих стихотворений. И друг Языкова, герой 1812 года, наш гусарский бард обличал «аббатика», который бьет в гостинных «в маленький набатик», но Россия «насекомых болтовни внятием не тешит, да и место, где они, даже не почешет…» И сам Пушкин написал несколько блистательных и даже обличительных страниц в письме к «любимцу праздных лет» и вчерашнему «единственному другу». Правда, послание свое «наш Дант» (как называл его Чаадаев) не отправил, а на письме, которое оказалось «последним словом к другу», осталась фраза: «Ворон ворону глаз не выклюет».
Да что чувствительные поэты – московские студенты пошли к попечителю университета графу Строганову оружия требовать, чтобы вступиться за поруганную честь России.
Маркиз де Кюстин, путешествовавший тогда по России, поведал европейцам про сей «негодующий хор всего общества», указывавший, как «непросто будет наказать клеветника, ибо в самой Сибири не найдется такого рудника, который был бы достоин принять нечестивца, предавшего православного Бога и предков».
Таково было всеобщее негодование, и все ожидали самых строгих действий правительства. И вскоре они последовали…
Но прежде чем описывать всем известные действия власти, стоит задуматься и о неизвестном. Главный вопрос – зачем? Зачем наш герой напечатал первое письмо, которое уже сам как бы опроверг последующими? Зачем вызвал на себя общественное негодование?
«Все гонят! все клянут! Мучителей толпа…» – декламировал Чацкий в пророческой комедии…
Одиннадцать лет назад знакомцы Чаадаева вышли на Сенатскую площадь.
О жертвы мысли безрассудной!
Вы уповали, может быть,
Что хватит вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить…
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов —
Зима холодная дохнула,
И не осталось и следов…
Но великий поэт не прав. Следы остались – страшные следы в самом сердце общества.
Как только раздался первый удар грома, «общество растеряло остатки чести и достоинства». Бывшие друзья, родственники, любовники теперь стали именоваться «государственными преступниками», и отцы с готовностью приводили своих детей к наказанию. Достойными, как вспоминал Герцен, остались только женщины – те немногие, которые поехали в Сибирь (а отговаривали их мужчины – их отцы и братья). В доносах, которые получал Бенкендорф, если и писалось о сожалениях, то, как правило, о сожалениях женщин…
Так что наше общество в подлости своей было едино. И Николай понял его удивительный закон: самыми трусливыми в минуту беспощадной расправы у нас становятся те, кто были самыми смелыми… когда опасности не было! Потому-то к участию в расследовании (точнее, преследовании) он привлек вчерашних главных либералов. Секретарем Следственной комиссии, к примеру, царь назначил Блудова – племянника Державина, либерала первостатейного, одного из основателей бессмертного «Арзамаса». А руководить Верховным судом отправил вернувшегося из ссылки отца реформ Сперанского, которого заговорщики видели чуть ли не будущим правителем республиканской России.
Чем кончилось? Блудов написал такое обвинительное заключение, а Сперанский составил такой список кандидатов на виселицу, что Николаю пришлось собственноручно вычеркивать… От желающих выступить в роли палача отбою не было! Беспощадными висельниками стали недавний «вольнодумец» Чернышев и, конечно же, Бенкендорф, еще вчера слывший либералом, «брат» Бенкендорф, который был в той же масонской ложе, что и «брат»
Чаадаев, и «брат» Грибоедов, и вздернутый на виселицу «брат» Пестель…
Так что в либералах Государь не ошибся. И вскоре он сможет сказать: «В России все молчит, ибо благоденствует».
Но самое удивительное – тот эффект, который последовал за всеобщей подлостью. Чем униженнее и потеряннее становилось общество, тем выше поднималась в нем волна спеси, тщеславия и самодовольства – печальная защитная реакция, знак грустной болезни.
И умный царь дал обществу игрушку. Вся официальная идеология заговорила о великой и счастливой России. Страна крестьян-рабов, которых можно было продать, купить, проиграть в карты, была объявлена светочем цивилизации. В многочисленных сочинениях теперь писалось о неминуемом крахе гнилой, устаревшей Европы, в которую только Россия может и должна влить свежую кровь. Было объявлено, что некий наш «европейский период», начавшийся с Петра Великого (вот начало поношения его европеизма!) и завершившийся вхождением наших войск в Париж, счастливо миновал в русской истории. Начался новый – святой, национальный. Общество пребывало, как писал Веселовский, «в счастливом пароксизме племенной исключительности».
И рассуждения рождались самые удивительные. Надеждин (тот самый редактор «Телескопа», который опубликует «Философическое письмо» и которому скоро за это придется ехать в ссылку) славил «могущество нашего русского кулака», несравнимого с хилым кулаком европейца… Впрочем, кулак наш действительно был могуч – миллионы крепостных по всей России ежечасно убеждались в величии отечественного мордобития.
Разумеется, славили армию – самую непобедимую, самую великую русскую армию, которой через пару десятилетий придется познать жесточайшее поражение в Крымской войне.
И вот в эту атмосферу, которую князь Вяземский называл «квасным патриотизмом», а другой именовал «балаганным патриотизмом» (причем этот «другой» – не какой-нибудь злопыхатель-масон, а самый что ни на есть «нечаадаевский» русский человек, император Александр Третий), в эту наэлектризованную атмосферу безумия и спеси Чаадаев и решил швырнуть свое письмо – свою горечь и злость. Но мы будем неискренни, если не расскажем некоторые странные подробности, случившиеся за три года до этого шага…