— А сколько же у вас их было, Федор Иванович? — спросил Молоствов.
— Не помню. Вероятно, по числу дуэлей… — Ему нравилось и льстило такое внимание молодежи.
— Предлагаю закончить столь приятный вечер дружеской пирушкой у меня на квартире! — пригласил всех Молоствов. — Надеюсь, Федор Иванович составит нам компанию?
— Составит. Федор Иванович составит. Любимое занятие Федора Ивановича — это предаваться пьянолению, — сказал Толстой. — А в пьянолении — болтопьянию! И картишки, разумеется, картишки, господа! Что предпочитаете, квинтич, гальбе-цвельве или русскую горку?
— Русскую горку, — ответил кто-то.
— Горку так горку, я тоже патриот. И шампанеи, непременно шампанеи поболе: бутылочек двадцать — тридцать! Ящичек один-другой… А потом, может быть, среди вас найдется кто-нибудь, кто составит мне компанию в штосс? — И он без закуски опрокинул рюмку водки. — Не побоитесь понтировать против меня после ящика шампанского? А-а, господа?!
— Разумеется, не побоимся, граф! Составим! Почтем за честь! Прокинем две-три талии! — раздалось сразу несколько голосов.
— Отчего ж только две-три?! Я долго играю. И много выигрываю, — захохотал он заливисто. — Ну что ж, если вы готовы — тогда немедля одеваться! — Говорил Толстой крупно, отчетливо и зернисто, речь его была настоящая, природная, русская, и это особенно нравилось молодому Пушкину, который чувствовал к этому человеку сильное влечение.
— Только непременно надо захватить канареек, у кого-нибудь есть канарейки?
— Как не быть, граф?! — сказал один из гусар. — Гусар без канарейки!
— Ну что ж, шампанея, картишки и канарейки — дело пойдет! — улыбнулся граф Толстой.
— А что за канарейки? — шепотом поинтересовался князь Горчаков у Яковлева.
— Крепостные одалиски, для удовлетворения плотских желаний, — деловито пояснил тот.
— Да? — удивленно поднял брови обыкновенно невозмутимый князь.
— Многие держат…
А в это время на диванчике в гостиной, прижатый к самой спинке длинноносой мадемуазель Шредер, млел барон Дельвиг.
— Вы такой мягкий, домашний, уютный, — говорила француженка, глядя ему в глаза. — И, по-моему, добрый…
— Да, — согласился барон. — Это мне всегда говорит и мама, и тетя…
— Они навещают вас? — продолжала расспрашивать мадемуазель Шредер.
— Конечно…
— Но не часто? Вам, наверное, одиноко?
— Да, мадемуазель. Немного теплоты не помешало бы. Я считаю, вы… Вы, мадемуазель…
— Что? — вздрогнула Шредер. — Что я?
— Вы удивительно поняли меня, удивительно все прочувствовали… Вам, должно быть, тоже одиноко здесь, вдали от родины? — Он осторожно сжал ее руку.
— Да, — прошептала гувернантка, и на глазах у нее навернулись непрошеные слезы. — А вы любите танцевать? — спросила она барона Дельвига.
— Очень люблю, — отвечал тот, — но не в обществе и не на бале, а дома один или с сестрою…
— Как мы похожи, — вздохнула мадемуазель Шредер.
— Мы могли бы увидеться, — намекнул барон, стараясь придать голосу как можно более проникновенные нотки.
— Что вы такое говорите! — прошептала, вздрогнув, стареющая девушка и, словно испугавшись, что он пойдет на попятную, быстро добавила: — Где?!
Барон наклонился к ней и что-то прошептал на ухо.
Она взглянула на него — ее большие темные глаза были полны ожидания, страха и любопытства. Она кивнула утвердительно.
в которой гусары едут в Париж. —
Жуковский — заговорщик, а Пушкин — генерал. — Декорация Гонзаго в снегу. —
«Поворотись-ка, милая!» — Зима 1815–1816 годаВ квартире у Молоствова гуляли всю ночь. Гусары сидели, отвязав ментики и расстегнув верхние крючки доломанов, некоторые даже сняли их вовсе и остались в белых рубашках. Двое спали на большом кожаном черном диване, а на коленях у них угнездилась едва прикрытая канарейка, крепостная девушка для плотских утех.
У всех было состояние тупой сонной тоски и скуки, которую надо было разогнать, но никто не знал как.
— Жаль, что граф нас покинул! — сказал один гусар, из все еще сидевших за столом с бокалами, но другой ему возразил:
— Не жаль, а слава Богу! Я и так гол как сокол остался!
— Вольно же тебе было играть с ним. Граф — едва ли не первый игрок в двух столицах.
Молоствов сидел с молоденьким корнетом, недавно принятым в полк.
— Граф уехал, — печально сказал тот, — скоро утро, полк стоит в Царском, и никакого похода не ожидается. А Царское хоть и Царское, но провинция!.. Россия! Как хочется за границу!
Молоствов вдруг подскочил в своем кресле.
— Бьюсь о заклад, что через полчаса я отвезу тебя в Париж! — неожиданно предложил он.
— В Париж? — спросил тот.
— Да! В Париж! — твердо повторил Молоствов. — На Монмартр!
— Что-то я не понимаю, — пьяно обиделся молоденький корнет и стал озираться по сторонам. — Это шутка, Памфамир?! Я не был в Париже, не довелось, но, позвольте, зачем же так шутить?
— Да не шучу я! — обнял его Молоствов. — Поедем, Мишенька! Едем! Вставайте! — вскочил он на ноги.
— Нет, я не понимаю, отсюда никак невозможно в полчаса попасть в Париж! Ты смеешься надо мной! Я не настолько пьян!
— Ну и черт с тобой! Кто желает в Париж?!
— Я с удовольствием! — поднялся один из гусар, подошел к дивану и похлопал лежавшую девушку по приоткрывшемуся заду. — И канареек возьмем! Вставай, милая! Девочки, хотите в Париж? — обернулся он в другой угол, и из полутьмы большой комнаты отозвались на его призыв:
— Хотим, барин. Ой, как хотим!
— Кто еще желает в Париж? — закричал гусар.
— Я! — возник из другой комнаты Пушкин, ведя с собой одну из канареек. — Но только с Катенькой.
— Охота вам связываться с бабами! — сказал Молоствов. — Кто же бабу в Париж тащит? Это все равно что в Тулу со своим самоваром. Там есть для этого француженки, они дело свое знают…
— Ну, тогда и я тоже хочу, господа! — присмотревшись ко всем, запросился молоденький корнет. — Возьмите меня! Я вам верю! Я никогда не был за границей!
— Пушкин, иди сюда, мы только тебя и ждали, — позвали его из одного закутка, где за сложенным ломберном столиком выпивали двое собутыльников, — рассуди нас, милый. В Петербурге ходят слухи, что литераторы создали тайное общество и даже кого-то загодя хоронят. А во главе этого общества поэт Жуковский. Правда ли это?
— Какая гиль! — рассмеялся Пушкин. — Жуковский заговорщик?! А, Катенька? Ты веришь?