22 декабря, после страшной пытки мнимой казни, когда он ежеминутно ждал конца, он писал брату:
«Я не ныл и не пал духом. Жизнь, везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем… Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда… вот в чем жизнь, вот в чем задача ее. Я сознаю это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да, правда, та голова, которая создавала, жила высшей жизнью искусства, которая сознавала и свыклась с высшими потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих… Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через четыре года будет возможность. Боже мой! сколько образов, выжитых, созданных мною, вновь погибнет, угаснет в моей голове или отравой по крови разольется. Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках… Прощай! Теперь отрываюсь от всего, что было мило. Больно покидать это! Больно переломить себя на двое, перервать сердце пополам».
Через два дня, в сочельник, после прощания с братом, Достоевского заковали в десятифунтовые кандалы и посадили в сани, которые должны были через Ярославль и Нижний Новгород везти государственного преступника за три тысячи верст, в Сибирь на каторгу.
Когда в 1854 г. Достоевский оказался в Семипалатинске, он был зрелым, 33-летним мужчиной. На каторге он приобрел значительную власть над своими настроениями или по крайней мере их внешними проявлениями. Прежние черты замкнутости и скрытности усилились, а то, что он называл «отсутствием формы» или манер, приобрело характер резкости и даже диковатости. В нем произошел также и внутренний переворот: он отказался от прежних либеральных идей, которые послужили причиной катастрофы, принял наказание как должное и, придя в соприкосновение с подлинными представителями крестьянской Руси {12} , отрешился от множества прекраснодушных иллюзий о народе. Сильнее, чем когда-либо прежде, ощутил он необходимость веры в Бога, и Христос, страдавший на кресте и искупивший грехи людей своей собственной смертью, сделался для него самым близким и понятным образом человека и символом религии всепрощения и милосердия.
«Верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа – нет и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться с Христом, нежели с истиной», писал он Н.Д. фон Визиной по выходе с каторги. Но почти одновременно он писал брату: «Я дитя века, дитя неверия и сомнения, до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить» (Февраль, 1854).
Прежняя его мечтательность осталась, но и она сильно изменилась. Теперь, еще больше, чем в молодости, знал он разницу между Афродитой земной и Афродитой небесной. Он немало видел и пережил на ссыльных этапах и в Омской каторжной тюрьме, где его товарищи по несчастью занимались мужеложством или любовью с такими бабами-калачницами, на которых и взглянуть было страшно.
От женского общества он успел настолько отвыкнуть, что мечтал о нем, как о высшем блаженстве. В Семипалатинск он при– ехал с тайными стремлениями, в которых сам себе боялся признаться. Он походил на больного, который начинает выздоравливать после смертельной болезни и с удвоенной силой чувствует всю прелесть и соблазны бытия. Он сам писал: «надежды было у меня много. Я хотел жить». И он хотел любить.
Через несколько месяцев после приезда в Семипалатинск Достоевский встретился на квартире подполковника Беликова с Александром Ивановичем Исаевым и женой его Марьей Димитриевной.
Александр Исаев, бывший учитель гимназии, директором которой одно время состоял его тесть, попал в Семипалатинск в качестве чиновника для особых поручений по корчемной части. Работы у него было немного, но корчмы притягивали его неотступно. Он вскоре потерял службу и, очутившись без места и без средств, стал пить горькую. Человек слабого здоровья и еще более слабой воли, он попал в компанию пьяниц и забулдыг, которых было немало в городке, и вскоре совсем опустился. В пьяном виде он любил разглагольствовать о возвышенности и изяществе своих чувств и заверял Достоевского о своей любви к нему как человеку и писателю. Два года спустя, в письме к брату, Достоевский так говорил об Исаеве: «Жил он очень беспорядочно, да и натура его была довольно беспорядочная, страстная, упрямая и немного загрубелая. Он очень опустился в здешнем мнении и имел много неприятностей, но вынес от здешнего общества много незаслуженных преследований. Он был беспечен, как цыган, самолюбив, горд, не умел владеть собой и, как я сказал уже, опускался ужасно. А между прочим, это была натура сильно развитая, добрейшая. Он был образован и понимал всё, о чем бы с ним ни заговорить. Он был, несмотря на множество грязи, чрезвычайно благороден».
Несомненно, что Достоевский-романист очень заинтересовался этим «благородным пьяницей с амбицией». Воспоминание о нем, вероятно, жило в писателе, когда, несколько лет спустя, он создавал Мармеладова в «Преступлении и наказании» и Лебедева в «Идиоте». Нити от Исаева протягиваются даже к Мите Карамазову.
Уже в начале знакомства с Достоевским Исаев был болен и несчастен. Семипалатинское общество чиновников и офицерских жен перестало его принимать, местные власти были возмущены его пьяными речами и дерзкими выходками, кутежи и безалаберная жизнь привели его семью к долгам и нужде. Достоевский часто выговаривал ему, читал нотации, но это не помогало, и всё продолжалось по-прежнему.
Жена Исаева, Марья Димитриевна, у которой был от него семилетний сын Паша, очень страдала от создавшегося положения. Отец ее, Димитрий Степанович Констант, начальник карантина в Астрахани, был, по всей вероятности, сыном французского дворянина, бежавшего в Россию, как и множество его сородичей, от ужасов революции и террора. Не следует придавать значения свидетельству дочери Достоевского, Любови, которая, в числе прочих своих измышлений и фантазий, сообщает, будто отцом Марьи Димитриевны был наполеоновский мамелюк, который-де попал в плен в 1812 году, был отправлен в Астрахань и там пленил сердце какой-то купеческой девицы, вышедшей за него замуж и устроившей его в армию. Хотя Любовь признает, что «вид Марьи Димитриевны не выдавал ее восточного происхождения», она не удерживается от замечания: «Как все негритянки, она была хитра». Сказка о происхождении Марьи Димитриевны, как и многие другие небылицы на ее счет, имели одну совершенно определенную цель – опорочить Марью Димитриевну и доказать, что она была интриганка и обманщица и что Достоевский не любил ее. Известно, что вторая жена писателя, Анна Григорьевна, тщательно вымарывала из его писем все те места, в которых он говорил о своей любви к Исаевой или хвалил ее. Эта ревность к прошлому, очевидно, передалась и дочери писателя, и она постаралась очернить Марью Димитриевну.