– Очень интересный пример советского правосудия, – улыбнулся Филипс. – Сообщая о будущем процессе, они заранее объявляют его результат!
– Ну, по крайней мере, они ничего не скрывают. Я знаю, что меня ожидает, – ответил я. – Но это и довольно высокая честь. Каждый советский сотрудник, который остается за границей, автоматически лишается гражданства и приговаривается к смерти. Может быть, меня хотят расстрелять дважды? У нас как-то был подобный случай. Два старых большевика Дробнис и Клявин были расстреляны белогвардейцами и с трудом выкарабкались из общей могилы, каждый с несколькими пулями в теле. Позже они примкнули к оппозиции и снова были расстреляны в 1937 году – на этот раз по приказу Сталина. Такое внимание, конечно, лестно, но я боюсь, что этот суд не принесет им удовлетворения. Вопреки московским традициям я не чувствую за собой вины, не собираюсь ни в чем признаваться или восхвалять вождя за массовые убийства во имя социализма!
– Не расстраивайся, – ответил Филипс. – Ты можешь не растрачивать на меня свою энергию. Побереги ее для более подходящего случая.
Когда мы покидали его офис, он вытащил эту телеграмму из пачки и дал мне.
– Сохрани ее как сувенир, – сказал он и крепко пожал мне руку.
В начале мая 1939 года, сразу же после увольнения М. М. Литвинова, мне позвонил директор французского литературного агентства «Опера мунди» господин Ронсак. Он сообщил мне, что газета «Пари суар» хотела бы заказать мне статью об отставке советского наркома для своей специальной рубрики, в которой иностранные авторы и политические деятели регулярно обсуждают мировые проблемы. Я предупредил его, что мои оценки могут резко отличаться от того, что ожидает публика. Но он настаивал, и я в конце концов согласился. Агентство направило статью в несколько стран Европы и Америки, но она не появилась ни во Франции, ни в Англии. Ронсак чувствовал себя неловко и пытался объяснить: «Сотрудники «Пари суар» (может, это был Пьер Лазарефф) считают, что мы оба спятили».
Вот пара цитат из этой злосчастной статьи:
«…Есть все основания считать, что Сталин уже давно стремится к союзу между СССР и германским рейхом. Если до сих пор этот союз не был заключен, то только потому, что этого пока не хочет Гитлер. Тем не менее советского посла Юренева весьма любезно принимали в Бертехсгадене, а личный представитель Сталина, грузин Канделаки, вел переговоры с Гитлером вне рамок официальных межгосударственных отношений. Переговоры между тоталитарными государствами ведутся в обстановке глубочайшей секретности, и их результаты могут стать полной неожиданностью для всех…»
И далее, к вопросу о территориях к востоку от линии Керзона:
«На этих территориях проживает около десяти миллионов людей, которых СССР, исходя из географических и этнических критериев, может с полным основанием считать своими гражданами. Это может стать ее наградой за политику благожелательного нейтралитета по вопросу раздела Польши в ходе новой европейской войны».
Я почувствовал некоторое удовлетворение, когда четыре месяца спустя, после триумфального возращения Риббентропа из Москвы, несколько парижских газет откопали эту старую статью и опубликовали ее со следующим комментарием:
«Эта точка зрения интересна тем, что она была высказана четыре месяца назад, когда в Москве находился специальный уполномоченный британского правительства, а сама идея советско-германского сближения представлялась европейцам невероятной. Господин Бармин предвидел эти события, но его разоблачения были проигнорированы. Его статья была написана 5 мая, но она была опубликована только в Скандинавии и Южной Америке. Ни одна из французских или английских газет не решилась напечатать ее в то время».
В этой совсем не безоблачной обстановке мы прожили вполне счастливый год, со мной была Мари, моя безопасность была более или менее обеспечена, у меня была работа, были друзья, моя жизнь налаживалась.
Но мне этого казалось мало. Мне нужно было что-то большее, чем простая безопасность. Всю жизнь я служил режиму, в который уже больше не верил. Мне нужна была новая «духовная среда», в которой я мог бы играть какую-то роль и нести какую-то ответственность. При всей моей любви к французам мне была невыносима перспектива провести всю свою жизнь без родины, на положении иностранца, которого лишь вежливо терпят. Чем больше я размышлял над этим, тем больше приходил к убеждению, что в мире существовала только одна страна, где я мог бы заново начать свою жизнь как свободный человек и гражданин в полном смысле этого слова. Это были Соединенные Штаты Америки. Это была страна «иностранцев» и «пришельцев», которые создали великую нацию. Мы обсудили это с Мари и решили начать там новую жизнь.
Весной 1939 года мы пошли в американское посольство. Сотрудник посольства внимательно нас выслушал. Посольство было готово помочь, но по закону требовалось, чтобы мы нашли спонсора из числа американских граждан. К счастью, двоюродный брат Мари был видным адвокатом в Нью-Йорке, и он охотно выступил в этой роли, взяв на себя все хлопоты по нашему делу. Через несколько месяцев мы получили желанные визы для въезда в США. Это был наш пропуск в новую жизнь.
Приближаясь к берегам США, мы пытались рассмотреть на горизонте первые контуры той страны, которую мы так хотели сделать своей родиной. Как и большинство иммигрантов, мы с энтузиазмом приветствовали появление берега. Город с частоколом небоскребов для нас уже больше не был безвкусной цветной открыткой. Он ожидал нас как живая реальность в тумане холодного зимнего утра.
Чиновник иммиграционной службы проверил и проштамповал наши документы. Мы въехали в США.
– Спасибо, – сказал я, с трудом сдерживая эмоции.
– Добро пожаловать! – ответил он. Это была рутинная фраза чиновника, но мы этого не знали. Для нас эти обычные слова были исполнены глубокого смысла. Это был добрый знак судьбы, которым встретила принявшая нас дружественная страна.
Они жили славой, устремленной вперед,
Босоногие и без хлеба.
Каждый спал на твердой земле,
С рюкзаком под головой.
Популярная солдатская песня времен французской революции
Я плохо знал своих родителей, наверное, потому, что мало жил с ними. В тех случаях, когда мы были вместе, они предоставляли меня самому себе. Может быть, именно детские впечатления оказали существенное влияние на формирование моего характера. Жизнь моя, сколько я себя помню, всегда была наполнена трудностями и разными кризисными явлениями, что в то бурное время сделало меня восприимчивым ко всяким переменам и революционным идеям. Она была похожа на жизнь многих людей моего поколения. Думаю, что история моей жизни может в какой-то мере помочь читателю понять, что происходило в России.