пойдет в чужое сырье.
О русском искусстве, русской литературе — в особенности о русской литературе — скоро перестанут говорить. Все это было. Нового нет. Работать никто не может. Могут только вспоминать и подводить итоги.
Говорят:
— Помните — я писал… Помните — я говорил…
Вспоминают о своей живой жизни в здешней загробной.
Да и как писать? Наш быт умер. Повесть о самом недавнем прошлом кажется историческим романом.
Там, в Совдепии, тоже не работают. Мы видим по газетам и по рассказам, что в театрах идут все старые вещи.
Остановились. Идем в сырье.
Мне кажется, нашим хозяевам, у которых мы сейчас в гостях, должен иногда приходить в голову вопрос: «Как могут они жить, то есть одеваться, покупать вещи, обедать и ходить в театры смотреть наши развеселые пьесы, когда каждый день приемный аппарат радио отстукивает новые стоны и предсмертные крики их близких?»
Наверное, так спрашивают они себя.
Но мы-то знаем, как мы живем, и знаем, что так жить можем.
Да — едим, одеваемся, покупаем, дергаем лапками, как мертвые лягушки, через которых пропускают гальванический ток.
Мы не говорим с полной искренностью и полным отчаянием даже наедине с самыми близкими. Нельзя. Страшно. Нужно беречь друг друга.
Только ночью, когда усталость закрывает сознание и волю, Великая Печаль ведет душу в ее родную страну. Ведет и показывает беспредельные пустые поля, нищие деревушки, как ошметки — ломаные палки да клочья гнилой соломы, — пустые могучие реки, где только чайки ловят рыбу и обнаглевший медведь, бурый зверь, средь бела дня идет на водопой воду лакать. И показывает пустые гулкие шахты, и тянет душу дремучими заглохшими лесами в сказочные города с пестрыми мертвыми колокольнями, с поросшими травой мостовыми, где труп лошади лежит у царского крыльца — шея плоская вытянута, бок вздут, а рядом, на фонарном столбе, что-то длинное, темное кружится, веревку раскручивает.
И летят по небу черные вороны со всех четырех сторон. Много их, много. Опустятся, подымутся, снова опустятся, кричат, скликают. И не дерутся. Чего тут — на всех хватит!
Хватит сырья.
Думали — будет, как у нас: остановятся трамваи и водопровод, погаснут лампы, повиснут в воздухе лифты, ночью начнутся обыски, а утром известят, что похороны праздничных жертв назначаются через три дня.
И вдруг — сюрприз! Все в порядке.
Вот тебе и 14 июля!
Как-то не верилось.
Выходя на улицу, спросили у консьержа:
— С какой стороны стреляют?
Тот сначала удивился, потом улыбнулся, точно что-то сообразил, и ответил:
— Танцуют? Я не знаю где.
Он, вероятно, думал, что мы плохо говорим по-французски!
Вышли на улицу. Посмотрели. Беспокойно стало, красного много.
— Я, знаете, предпочитаю в такие дни дома сидеть, — сказал один из нас.
— В какие такие?
— Да вот когда такие разные народные гулянья. По-моему, вообще все должны в такие дни дома сидеть.
— Какое же тогда гулянье, когда все дома сидят! Тоже скажете!
— Не люблю я этого ничего. Прислуга вся ушла, обед не сготовлен, трамвай, того гляди, забастует — одна мука. Я уж так и знал! Как это самое гулянье или патриотическое торжество — так, значит, жуй целый день сухомятину, а если нужно куда поспешить, так при пехом.
— А все-таки, — сказала одна из нас, — интересно бы посмотреть, как танцуют на площадях. Мы ведь в первый раз четырнадцатого июля в Париже.
— Уверяю вас, что никто ничего танцевать не будет. Верите вы мне или нет?
— Почему же не будет?
— Потому что, во-первых, жарища, во-вторых, лень.
— Странное дело — столько лет не ленились, а сегодня как раз заленятся.
— Ну вот помяните мое слово. Верите вы мне или нет?
— Однако — долго мы будем посреди улицы стоять? Нужно же на что-нибудь решиться.
— Завтракать надо, вот что.
— Отлично. Я вас поведу в очень интересное место. Верите вы мне или нет?
— Да зачем же далеко идти — тут ресторанов сколько угодно.
— Нет уж, покорно благодарю, отравляться. Сядем в метро и через пять минут будем в чудесном ресторанчике.
— Очевидно, мы не там вылезли. Ресторан должен быть тут сразу налево.
— Да на какой улице-то, говорите толком.
— На какой? Да здесь где-то. Надо спросить… Экутэ! Пардон, мосье, силь ву плэ — ле ресторан. Болван какой-то попался — сам ничего не знает. [21]
— Да чего долго искать — пойдем в первый попавшийся, все они одинаковы.
— Ну нет, я тоже отравляться не желаю. Сядем в метро и через пять минут…
— Да вы нас уж полчаса в метро мотали — куда еще?
— Мы не там вылезли. Верите вы мне или нет? Через пять минут…
— Черт! Ведь был же здесь ресторан! Провалился он, что ли? Знаете что, господа? Вот что я вам предложу: сядемте в метро и через пять минут…
— Ну нет, как хотите, а я больше не ездец. Тут четырнадцатое июля, люди веселятся, музыка гремит, а мы, как кроты, ковыряемся под землей.
— Не хочу.
— Да где же у вас музыка гремит?
— Где-нибудь да гремит же! Ведь четырнадцатое июля.
— Не знаю. Я, по крайней мере, музыки не слыхал.
— Еще бы, когда мы с одиннадцати часов утра из-под земли не вылезаем.
— Даю вам слово, что через пять минут, даже меньше — через четыре с половиной — мы будем в чудесном ресторане. Уж все равно столько ездили — лишний час дела не поправит и не испортит.
— Ча-ас? Как час? Вы говорите пять минут.
— Чистой езды пять, ну да пока сядем, пока вылезем, пока найдем, пока дойдем.
— Ну, господа, чем спорить, уж лучше скорее поедем. Все равно здесь ничего нет.
— Силь ву плэ…
— Да вот же под самым носом какой-то ресторанчик.
— Между прочим, уже четыре часа, так что завтрака мы все равно не достанем. Придется à la carte.
— Ну уж теперь не выбирать. У меня от голода голова кружится.
— Ну и ресторан. Прислуги нет, одна баба с флюсом.
— Ничего, я сейчас закажу.
— Спросите, что у нее есть.
— Кэс кэ ву завэ? [22]
— J’ai mal aus dents, monsieur! [23]
— Что она говорит?
— Не знаю, не разобрал.
— Так переспросите.
— Как-то неловко.
— Ну что у нее может быть — наверное, гадость какая-нибудь.
— Наперед говорю — я этого есть не стану.
— Может быть, у нее ветчина есть?
— Бесполезно спрашивать.
— Одного не