Моя мать стоит, улыбаясь жуткой улыбкой. В первую очередь эта улыбка предназначена соседям, пожарным, прохожим – всем тем, кто (упаси господь) посмеет пожалеть ее. В то время мама еще воспринимает жалость как оскорбление. Ее улыбка означает: «Ноу проблем, друзья. Это всего лишь незначительное недоразумение, о котором я забуду уже завтра. Подумаешь, пожар». Если бы кто-то из соседей сейчас подошел к ней, она бы томно закатила глаза, устало отмахнулась и слабым голосом простонала: «Ах, ну что вы, право. Это такой пустяк… Что вы говорите, штукатурка осыпалась, паркет взбух, отклеились обои… Милый мой, ну это же такая мелочь. Заходите ко мне завтра после обеда, мы с вами чаю попьем и порешаем вопросики…» Мама с ехидством поглядывает на небо. Ее улыбка предназначена и ЕМУ – этому ворчливому вздорному старику, который прячется за облаками и вредит ей не переставая, изводит своими капризами и злокозненными затеями, ставит ловушки и подножки. Своей улыбкой она говорит ему: «Думаешь, уел?! Выкуси! Я даже не плачу. Я смеюсь тебе в лицо. Смеюсь над твоими мелкими пакостями, злобный, несносный маразматик. Еще посмотрим, как ты попляшешь, когда я решу поиграть с тобой».
Когда я подхожу к матери, рядом с ней уже стоит моя сестра Жасмин. Из ее глаз – глаз египетской богини – вытекают два прозрачных ручейка. Жасмин оплакивает свои сгоревшие и валяющиеся в грязи платья, блузки, платки, майки, брюки – все те невинные, простые и прекрасные предметы, с помощью которых она выражает себя. Я сочувствую ей. Брат, одетый в спортивные штаны и толстовку, суетится у подъезда. Он что-то собирает с земли, помогает пожарным выносить какие-то вещи.
Мне нечего сказать маме. И я не знаю, хотела ли бы я что-то услышать от нее. На любой вопрос она, скорее всего, пропела бы своим манерно-усталым голосом что-нибудь безобразно неискреннее. Поэтому я просто стою рядом. Жмусь к своей уже почти разбежавшейся стае. Потому что мне еще страшно быть совсем одной.
Глава шестая
Огонь сделал явным то, что уже произошло с нашим когда-то общим домом. Еще до пожара в нем стало невозможно жить. Все, что раньше объединяло, сближало, согревало, в какой-то момент скукожилось, почернело и рассыпалось золой. Пожар довел этот процесс до полного завершения. Потолок и стены стали черными от слоя сажи. Полы вздыбились и перекосились. Все вещи и сам воздух пропитались едким смрадом. Через несколько часов после пожара вся вода, которой заливали нашу квартиру в течение часа или двух, начала испаряться, превратив воздух в настоящий кисель, замешанный на углях.
Через день после пожара мой брат лежит дома с температурой тридцать восемь. Из-за высокой влажности до сих пор отключено электричество. Приехавший врач осматривает то, что осталось от нашей квартиры, с боґльшим интересом, чем больного. И уходит с явным облегчением. Через два дня брата все-таки увозят в больницу. А я обнаруживаю на своей одежде черную плесень. На шестой день в квартире включают электричество. Теперь, прежде чем взяться за что-то, я натягиваю на пальцы заплесневелый рукав толстовки. Но это не помогает. Все предметы теперь дергают током: батарея на кухне, стиральная машина, похожий на сгоревший небоскреб холодильник, выключатели, даже почему-то смывной бачок… При этом в доме все равно царят мрак и разруха. Лампочки лопаются или сгорают сразу в момент включения. Розетки искрят, как огненные фонтаны под Новый год. Электроприборы не работают. Все вещи теперь свалены в три неравномерные кучи в разных комнатах. И найти что-то не представляется возможным.
В воскресенье вечером мама приезжает домой с сообщением, которое, кажется, никого не удивляет. Отец, живущий в нашем общем загородном доме, отказывается принять нас У СЕБЯ. Его можно понять: отец считает, что ничего нам не должен. Он оставил нам квартиру. И все происходящее в ней не имеет теперь к нему никакого отношения. Так передала разговор с отцом мама. Что мы должны на это ответить? Поверить в это означает признаться самим себе в том, что наш отец мерзкая рептилия, утратившая все человеческое. Не поверить в это означает признать, что наша мать лживая ведьма, которая даже в этой ситуации пытается манипулировать своими детьми и строить интриги.
Когда она в красках пересказывает подробности встречи с отцом, в моей руке находится вязальная спица, которую я нашла, разбирая вещи в одной из куч. Мне нестерпимо хочется воткнуть эту спицу себе в ухо. Лишь бы не слышать все это. И не испытывать необходимости как-то реагировать на услышанное.
Однажды, еще в то время, когда у нас была семья, перелистывая альбомы в кабинете отца, я наткнулась на репродукцию картины «Крик» Эдварда Мунка. То, что я увидела, настолько поразило меня своей выразительностью и глубиной, что я в оцепенении долго сидела с раскрытой книгой в руке. Человек на картине бежит, обхватив руками голову, которая буквально разрывается от беспомощного, надрывного и безмолвного крика. Его лицо превратилось в рвущийся рот, искаженный мукой. Бегущий человек тонет в судорожных волнах собственного вопля, которые расходятся в горящем вечернем воздухе. В этих волнах я увидела себя. Мне не нужно было объяснять, что происходит на картине. Я сама кричала немым криком. И никуда не могла убежать от того парализующего ужаса, который обычно приходит во сне, но иногда вползает в реальность.
Через какое-то время, в течение которого мы ютимся у знакомых и родственников, засыпая и просыпаясь на их диванах в гостиных, в чужих детских, иногда просто на матрасах на полу, мама находит для нас «новый дом». Если знать, сколько стоит эта квартира, можно решить, что мы поселились во дворце. Но поскольку в Москве хотят жить все, то любой сарай продается по цене Букингемского дворца. Именно поэтому, как объяснила мама, многие квартиры годами пустуют. В такой пустующий семикомнатный сарай, который может позволить себе купить принц Монако, но почему-то не хочет этого делать, мы въезжаем. (Коробки с нашими вещами, пахнущими пожаром, привозит какой-то очередной добрый знакомый маминых знакомых. Самым главным талантом москвича – умением все сделать на халяву и чужими руками – моя мама владеет виртуозно.)
В нашем «новом доме» нет мебели. Лампочки здесь свисают с потолка прямо на проводах, без абажуров, или как там это называется. Обои на стенах двух цветов, названия которых я не знаю, поэтому могу только сравнить с чем-то. В трех комнатах и в прихожей обои по цвету напоминают прелую зеленую траву, появляющуюся из-под снега в конце марта. А в четырех оставшихся комнатах цвет обоев можно сравнить только с баклажанной икрой, похожей на детский понос. Эти обои прекрасно подошли бы для заворачивания рыбы. Впрочем, судя по гигантским сальным пятнам, украшающим стены, что-то подобное и заворачивали в эти обои до того, как их наклеили. Возможно, гигантского размера селедку, которую годами глодали несколько семей работников Метростроя, что жили в этой квартире.
Теперь здесь поселяется ее величество королева выпаривания мозгов – моя мама. И мы – брошенные отпрыски царского рода.
Наша жизнь на новом месте оживляется в первые дни только тем, что мы пытаемся извлечь из перевезенных сюда гор мокрого тряпья и прочих вещей хоть что-то еще пригодное для того, чтобы это носить или как-то использовать.
Мы обживаем свои углы, расставляя кровати, раскладывая на полу и подоконниках книги, игрушки, диски, флаконы с духами, лаками. Мы изучаем новый маршрут от дома до школы. Мы пытаемся делать уроки, стоя у подоконника, чтобы можно было писать, или сидя с книгой в кровати. Так продолжается какое-то время. Тишина нашего нового дома – дома без телевизора, радио, без стереосистемы, без стиральной машины – нарушается звуком воды, спускаемой из смывного бачка в туалете и текущей из открытого крана в ванной. Периодически мама своим фирменным голосом – голосом ее величества Королевы-Поцелуйте-Меня-в-Зад – созывает нас на «царский ужин» ее собственного приготовления. Какую-нибудь гречку с луком или «плов с морепродуктами». Поскольку каждое дерьмо в этом доме мнит себя как минимум персоной королевской крови, к мытью посуды никто не прикасается. Горы жирных сковородок и тарелок с разлагающимися остатками пищи громоздятся в кухне. Они в отвратительной пожелтевшей мойке. На убогом столе, принесенном с какой-то помойки. На подоконниках. И на остатках кухонных шкафов, вывезенных с пожарища.