Не приведи Господь, чтоб о наших любовях вспоминали с такой испуганной осторожностью. Если женщина мчится сломя голову из Стокгольма за тридевять земель на Ривьеру, чтобы обнять любимого, это на осторожном языке мемуариста описано как стремление обрести «возможность частого общения с соотечественником» и как «нечто близкое к привязанности». Боже, какие дубовые эвфемизмы… А вот претензии к проклятой математике в этом пассаже М. Ковалевского вполне живые. «Я, разумеется, не имею никаких данных, – заявляет он, – чтобы позволить себе суждение о том, что была C. B. в своей специальности». И дальше ссылается на проклятую парижскую премию, которая должна, вероятно, свидетельствовать, что C. B. «обнаружила и знания, и оригинальность». Если б не премия, «данные» ему отыскать было б еще труднее. Осталась бы одна антипатия к математике.
Однако проследим эту линию любви и ненависти от самого начала – от первых счастливых дней знакомства в Стокгольме. Сказочные дни узнавания! Они были все время вместе, пока профессор Миттаг-Лефлер не объяснил, что C. B. нужно закончить диссертацию для парижской Академии и лучше бы ему, Ковалевскому, уехать на время в недалекую Упсалу. «Когда я вернулся… – вспоминает Ковалевский, – я нашел C.B. внезапно состарившейся: так сильно было то умственное напряжение, которое ей пришлось пережить. Она только медленно оправлялась от своего переутомления…»
Мы еще вспомним и об этом переутомлении, и об этом внезапном старении – позже, в Париже, а пока их ждал целый год встреч в разных местах Европы, совместного чтения, разговоров, надежд и общих планов… Ну да, речь шла о том, чтобы обвенчаться и чтобы он удочерил бедную ее доченьку Фуфу, которая все детство провела у чужих людей.
А потом пришла великая новость из Парижа: за решение хитрой задачки насчет вращения твердого тела (которую не решил сам Лагранж) Софье Васильевне Ковалевской из Стокгольма (но мы-то с вами знаем, что она из России, из Петербурга, из Полибина) присуждена премия Французской академии, да что там – не просто премия, а двойная премия (двойные деньги, двойные честь и слава). И конечно, всеобщее волнение и восторги – потому что не просто математик одержал победу, а русский математик, более того, русская женщина…
Это был великий день. Вручали диплом под знаменитым куполом Института Франции (под ним и размещаются вальяжно пять французских академий) – было много волнений, много поздравлений и речей. И среди старинных бюстов и бесконечных славословий грузно сидел в сторонке Максим Ковалевский, которому становилось все больше и больше не по себе. Он видел, с какой ненасытной жаждой впитывает Софья Васильевна все эти нескончаемые похвалы, как меняется на глазах ее утомленное лицо – покрывается сетью морщинок, стареет, стареет… Что значит это его неоднократное упоминанье о ее старении, усталости – снова в связи с математикой, о которой мы с вами, разумеется, «не имеем никаких данных», но вот премия, двойная премия, тройная морока… И когда замечают преждевременные (или нет?) морщинки на лице молодой женщины (ей ведь всего 38, или – уже 38), то не значит ли это, что женщина перестает нравиться или чем-нибудь раздражает?
Это был день торжества русской науки, женского равенства (или даже превосходства), красное число феминизма. Но вот не был ли этот день переломным в истории отношений этих двух людей, Максима и Софьи? Разве не опасно, когда замечают и избыток тщеславия, и морщинки, и внезапное старение? Не стало ли это для нее днем еще одной – на сей раз последней – женской катастрофы, во всяком случае – начала катастрофы?
Мне довелось недавно сидеть в великолепном зале под куполом Института. Я выбрал стул (сам выбрал и назвал его «стулом Ковалевского»), уселся на нем в одиночестве, и перед моим взглядом прошла вся суета научных торжеств, весь тот долгий день. Знаменательное начало. Потом уж женское равенство стало одерживать победу за победой. Изысканные, элегантные дамы-террористки стреляли из-за угла в отечественных министров и полицейских, проливали кровь под водительством продажного Азефа, шли на каторгу, обживали тюрьмы…
Вернемся к нашим героям Максиму и Софье.
Они встречались целых два года в Италии, Англии, Швейцарии. Летом, снова сбыв кому-нибудь Фуфу, Софья Васильевна приезжала в приморский Болье. Доченьку мать с собой не брала, видно, разговоры о ее удочерении сами собой иссякли. Все шло к концу. Она еще была и веселой, и резвой, молодая Софья Васильевна, и Ковалевский отмечал, как расцветает она в пору бездумных радостей карнавала в Ницце. Но как ему было забыть, старому холостяку, и ее внезапное «старение», и сердечные приступы, и тщеславные воспоминания о международных и российских поздравительных телеграммах, о все той же академической премии (двойной!)… Дочка Фуфа отмечала, что мама приезжала в Стокгольм грустной.
Особенно грустной была совместная встреча Нового года (1891-го). Ковалевские ездили в Геную, и в канун Нового года Софье вдруг захотелось сходить на знаменитое генуэзское кладбище. Обилием мраморных статуй итальянские кладбища, даже в глухой деревне, превосходят и парижские, и петербургские, ну а генуэзское кладбище и вовсе заповедник погребального искусства. И вот, остановившись перед какой-то беломраморной надгробной красавицей, бедная Софья Васильевна сказала вдруг, что один из них не переживет этот год. И ясно было, о ком идет речь…
Максим Максимович Ковалевский (1851–1916) – русский историк, юрист, социолог эволюционистского направления и общественный деятель, один из руководителей русского масонства
Она не хотела возвращаться в Стокгольм. Но он не удержал ее – не хотел, не умел? И она смирилась, а он, вероятно, согласился в душе с тем, что она выберет (должна выбрать) математику. Или литературу (об этом тоже часто шла речь). По дороге на станцию им перебежала дорогу черная кошка, и Софья Васильевна, испуганная, уговорила Максима проводить ее в Канны. Ковалевский позднее писал, что она простудилась еще в Каннах, усугубила простуду в Париже и на пароме по пути в Швецию, что по приезде она сразу слегла и вызвала врача, который поставил неправильный диагноз, а при вскрытии обнаружилось, что у нее еще и слабое сердце. Несмотря на все эти медицинские свидетельства, может, и то было правдой, что ей больше не хотелось жить. Что великая история женской победы привела к трагическому исходу. К гибели прекрасной, талантливой молодой женщины, гибели ее первого мужа, сиротству малолетней дочурки, к горечи друзей, к замешательству (и почти отречению) ее сердечного друга-однофамильца. Он рассказывал позднее, что, получив телеграмму в Болье, двинулся в Стокгольм и уже в Киле получил вторую телеграмму – о смерти Софьи. Максим очень странно выступал на похоронах: говорил от имени «передовой России» и «передовой науки» (но только не от своего). В его речи не было ни единого теплого слова. Покойную возлюбленную он называл Софьей Васильевной…