– Там поплачут обо мне, – сказала она слегка изменившимся голосом, – поплачут, когда душа моя будет уже блаженствовать!
В молельне королевы на аналое стояло распятие слоновой кости, лежали ее четки, молитвенник и священная oблата (hostia), присланная Марии папой Пием V несколько лет тому назад, которую она сохраняла именно для смертного своего часа. Мысленно исповедуя свои грехи пред изображением распятого Спасителя, Мария приобщилась этой облатой святых его тайн…
В самую эту великую минуту стук в дверь и скрежет отодвигаемых засовов возвестили присутствовавшим о приходе новых посетителей, на этот раз за жертвой, обреченной на плаху. Фрейлины и прислужницы Марии растерялись и упали духом до такой степени, что не могли решиться впустить стучавшихся у дверей комиссаров;[7] Мария отворила им сама. На этот раз комиссаров было более, нежели несколько часов тому назад. Кроме Паулета и графа Кента между ними был англиканский пастор Флетчер.
– Могут ли мои фрейлины и прислужницы сопровождать меня до…– Она приостановилась. – Туда, куда вы меня поведете? – спросила Мария графа Кента.
– Я бы не советовал вам брать их с собой, – отвечал тот. – Их слезы и стенания расстроят вас.
– Даю вам слово за добрых подруг моих, что они не будут плакать и, искренне жалея меня, не захотят меня расстраивать.
– С этим условием пускай идут!
– Благодарю вас за себя и за них, – ласково сказала Мария. – Теперь позвольте мне собраться…
Она взяла распятие и молитвенник. Граф Кент с ядовитой усмешкой произнес при этом:
– Идолопоклонница!
Ответив ему величественным взглядом и вытянувшись во весь рост, Мария почти грозно сказала:
– Прошу не забывать, граф, что вы говорите с бывшей королевой Франции и Шотландии, внучкой вашего короля Генриха VII и двоюродной сестрой королевы Елизаветы. Где католический духовник, о котором я просила?
– Вы можете обойтись без него, – отозвался Кент.
– Я здесь, – вмешался Флетчер. – Мои молитвы могут точно так же…
Мария даже не взглянула на него и сама сделала первый шаг к выходу. Шествие тронулось; за королевой следовали комиссары и Паулет, а за ними уже фрейлины и прислужницы. Было тут еще одно живое существо, тщетно порывавшееся за королевой, – существо, в котором чувств и жалости было несравненно более, нежели в Елизавете, ее комиссарах и во всех именитых членах парламента… То была комнатная собачка Марии Стюарт, оставленная за дверьми каземата. Ее жалобный лай и вой несколько времени провожали Марию, покуда она по коридору не дошла до спуска с лестницы, ведшей в нижний этаж темницы. На площадке, истерически рыдая и ломая руки, стоял дряхлый старик Андре Мельвиль. Не имея сил выговорить слова, он почти без памяти опустился на колени перед королевой.
– И ты здесь, мой старый друг? – сказала она, силясь поднять его. – Рада тебя видеть и попрошу сослужить последнюю службу. Подай мне свою руку и помоги спуститься с лестницы.[8]
Поддерживаемая Мельвилем, Мария Стюарт вошла в обширную, на сводах, залу, в которую набралось человек около трехсот зрителей, представителей народа. Эшафот был обтянут черным сукном; на эшафоте стояли кресла и бархатная скамья, в двух шагах от них возвышалась плаха с лежащим на ней топором, при виде которого невольная дрожь пробежала по членам Марии.
– Напрасно, напрасно! – покачав головой, сказала она своим спутницам. – Было бы гораздо лучше рубить голову мечом, как во Франции…
Фрейлины и прислужницы зарыдали, но королева, приложив палец к устам, прошептала им:
– А данное мною за вас слово? Умейте владеть собой до времени. После – можно!
Флетчер, подошедший к ней, начал ее уговаривать отступиться от католицизма, от имени королевы обещая за это помилование… «Напрасная трата слов, – перебила его Мария, – я родилась, выросла и умру верной католической церкви!» Сказав это, она опустилась на колени и горячо стала молиться. По окончании молитвы к ней подошел палач со своими помощниками и предложил помочь ей раздеться.
– Благодарю за предложение услуг, – сказала им королева, – но я, во-первых, не намерена обнажаться при таком множестве зрителей, а во-вторых, мне помогут мои женщины.
С их помощью она отстегнула высокий лиф платья и обнажила шею и плечи; потом сама завязала себе глаза нарочно для этого приготовленным платком, отшпилила вуаль, подобрала волосы, не снимая гребенки, и села на кресла. Палач, без шума сняв топор с плахи, взвалил его себе на плечо. Медленно опустилась Мария Стюарт на скамью и, положив голову на плаху, произнесла пресекающимся замирающим голосом:
– In manus tuas, Domine, commendo spiritum meum! (Господи, в руки твои предаю дух мой!)
Этих слов не слыхали ее верные подруги, которые, закрыв глаза и зажав уши, отбежали в угол залы; но до слуха их долетел первый удар топора и раздирающий душу вопль Марии. Вместо того чтобы направить удар по шее, неловкий палач опустил топор на затылочную часть головы, причем удар был ослаблен косой и гребенкой… Только после двух следующих ударов голова королевы шотландской скатилась на помост.
– Так да погибнут все враги ее величества королевы Елизаветы! – крикнул граф Кент, ожидая от присутствовавших в ответ оглушительного «виват!», но присутствовавшие молчали, и только Флетчер отозвался монотонно:
– Аминь!
Продолжая морочить честных людей своим притворным милосердием и поддельным великодушием, Елизавета в самый день казни послала нарочного с приказом помедлить с исполнением приговора. Посланный, разумеется, опоздал, а когда королева английская по его возвращении в Лондон узнала о совершении казни, она с неподражаемым искусством притворилась удивленной и огорченной.
– Разве я приказывала вам казнить Марию Стюарт?! – накинулась она на Дэвисона.
Он напомнил королеве о собственноручной ее подписи приговора.
– Я это знаю, – отвечала Елизавета, – но разве я приказывала вам немедленно приложить государственную печать и скрепить мою подпись без моего ведома? Помните же, – продолжала она грозно, – что вы оба, вы и Уолсингэм, виноваты в смерти Марии, а я в этом кровавом деле чиста и невинна, хотя по вашей милости стала теперь тиранкою в глазах всей Европы!..
И, как бы желая доказать свое сожаление об убиенной ею Марии Стюарт, английская королева облачилась в траур и в течение нескольких дней сказывалась больной. Дэвисон был удален от двора.
Катерина Медичи и Генрих III в своих злодействах были откровеннее: они не надевали траура ни по адмиралу Колиньи, ни по братьям Гизам. Можно сказать, что Елизавета перещеголяла их своим траурным нарядом.