Она отвечала:
«…Я люблю вас и я была бы неблагодарнейшее и неблагоразумнейшее существо, если бы я не любила. Но я не влюблена в вас, то есть моя любовь к вам не есть страсть, которая отуманивала бы рассудок и, поглощая меня всецело, заставила бы забыть о себе и других. Нет, это простая, честная, спокойная любовь, возникшая из удивления и симпатии, и, быть может, на такой любви можно лучше устроить семейное счастье, чем на всякой иной. Но подобное чувство лишает меня возможности смотреть сквозь ложные „розовые очки“ на ваши проекты, и я гляжу на вещи так, как они есть, принимая все аргументы за и против… Я не желаю богатства больше, чем сколько нужно для удовлетворения моих потребностей, естественных и искусственных, ставших столь же существенными, как и первые. Я не выйду замуж, если придется примириться с меньшим, так как всякое лишение в подобном случае вызывало бы во мне мысль о том, что я оставила, а в добровольном союзе не должно быть места жертвам… Я считаю также обязанностью всякого человека по отношению к обществу не покидать того положения, какое Провидение предназначило для него.
А теперь позвольте мне спросить вас, располагаете ли вы верными средствами, чтобы создать мне такую обстановку, в какой я привыкла жить? Занимаете ли вы определенное место в том слое общества, в котором я родилась и выросла? Нет».
Затем она смеется над его мыслью снять в аренду Крэгенпутток. «Подумайте о чем-либо другом, – продолжает Джейн Уэлш, – приложите свой труд, свои дарования к другому делу, чтобы уравновесить таким образом неравенство нашего происхождения, и тогда будем толковать о браке..; Во всяком случае, – говорит она в конце письма, – я не выйду замуж ни за кого другого. Это все, что я могу обещать вам… Может быть, мне следовало бы не принимать никакого условного решения, а сразу отвергнуть вашу руку, и я, конечно, так бы и поступила, если бы вы походили на других людей или если бы я могла думать о собственном счастье независимо от вашей любви».
Ответ был, как видим, достаточно резок и мог бы легко задеть самолюбие, если бы для Карлейля в этом жизненном вопросе не была дороже всего искренность.
«Первым делом, – отвечает он ей, – я должен сердечно поблагодарить вас за вашу искренность… Ваш решительный ответ не оскорбил меня; напротив, я одобряю его. Горе было бы нам обоим, если бы мы не в состоянии были поступать решительно… Здравый смысл и искренность внушили вам это письмо; так, но из него я усматриваю, что вы имеете недостаточно правильное представление о моих целях и моем положении в настоящую пору… В течение многих месяцев внутренний голос, точно труба архангела, твердит мне: Человек! ты идешь по пути к гибели; ты проводишь дни и ночи в мучениях; твое сердце разрывается в горестях. Твоя жизнь хуже, чем жизнь пса, спящего у порога дома. Воспрянь, несчастный смертный! Воспрянь и устрой свою судьбу, если можешь! Воспрянь во имя Бога, пославшего тебя сюда не для того, чтобы ты, тая в своей неповинной груди огонь преисподней, скитался взад и вперед, бесполезно страдал, сохраняя молчание, и умер, не узнавши даже, что значит жить!.. Далее, обдумывая свое хаотическое положение, я повсюду находил свою любовь к вам тесно переплетенной со всей моей жизнью, соединенной со всем, что есть самого святого в моих чувствах и самого важного в моих обязанностях… Под влиянием этих-то мыслей я предложил вам поселиться на ферме… Если бы вы приняли мое предложение, то я вовсе еще не думал бы, что битва уже выиграна… Вы отвергли его и, я нахожу, поступили благоразумно: при ваших настоящих взглядах и стремлениях мы оба были бы вдвойне несчастны, если бы вы поступили иначе… Ваше счастье вовсе не связано неразрывно с моим… Вы вправе, конечно, думать о развлечениях и удовольствиях; для меня же величайшее благо, о котором я мечтаю, – покой. Вам необходимо обращать внимание на то, что станут говорить другие, и искать их одобрения; мне же сравнительно мало дела до людских порицаний, и я оставляю без внимания пренебрежительное отношение окружающих!» Что касается жертвы, то без значительных жертв с обеих сторон их союз представляется Карлейлю пустой мечтой, и в их случае, говорит он, приходится сообразовываться лишь с тем, как далеко могут идти эти жертвы, не нарушая человеческого достоинства. «Я нахожу, – замечает он, – что союз с таким человеком, как вы, искупает всякую жертву, исключая отступничество от тех принципов, благодаря которым я и заслужил ваше расположение…»
О каком же самопожертвовании говорит здесь Карлейль? Относительно Джейн Уэлш все ясно: беззаботное порхание от удовольствия к удовольствию состоятельного человека она должна была променять на трудовую жизнь в качестве жены упрямого философа-моралиста, который, кроме гения, не признанного к тому же еще людьми, не имел ничего и который упорно отказывался обменивать свой гений на людские гинеи. А в чем же заключалось самопожертвование с его стороны? Глядя на дело с узкой точки зрения их взаимных отношений, мы, пожалуй, не найдем никакого самопожертвования. Но подымитесь в несколько более возвышенную сферу. Карлейль готовился посвятить всю свою жизнь служению безусловной и нелицемерной истине, и этому служению он действительно принес в жертву всякие стремления к житейскому благополучию. Если жизнь, предстоявшая мисс Уэлш в союзе с Карлейлем, не сулила ей особенных радостей, то ведь и сам Карлейль отказался от них, решившись идти к истине тернистым путем независимости и лишений.
Переписка эта не привела, однако, к благополучному решению вопроса. Каждый из них остался при своем. Карлейль думал о деревенской глуши и работе вдали от растлевающего влияния литературного рынка, а мисс Уэлш сохраняла выжидательное положение.
Родные помогли Карлейлю осуществить его намерение; они сняли для него по соседству с собой небольшую ферму Ходом-Хилл, где он и поселился вместе с братом Александром. Мать с одной из дочерей также проводила большую часть времени здесь, занимаясь хозяйством. Карлейль не ошибся в своих расчетах: уединенная, спокойная жизнь была именно то, в чем нуждалась его измученная долгими сомнениями душа. Вот что он говорит по этому поводу в своих «Воспоминаниях»: «Там я убедился, что одолел свой скептицизм, свои смертельные сомнения, что вышел победителем из страшной борьбы с гнусными, презренными, душегубительными болотными богами нашей эпохи; что я спасся от чего-то похуже, чем преисподняя со всеми ее Флегетонами и Стигийскими трясинами, и я свободно поднялся в бесконечную синеву эфира, где, благодарение небесам, с тех пор постоянно и пребывал, насколько дело касалось моего духа. Как велика была тогда моя благодарность, легко может представить себе всякая благочестивая душа. Бедный, неизвестный, почти без всяких мирских надежд, я стал в истинном и лучшем смысле человеком независимым от людского мира. Что такое после этого была для меня сама смерть, прекращение существования в этом мире? Я хорошо уразумел тогда, что понимали древние христиане под обращением… Я действительно одержал громадную победу и в продолжение целого ряда лет, несмотря на нервы и огорчения, пользовался непрекращающимся внутренним счастьем, истинно величественным счастьем, перед которым всякое земное злополучие кажется ничтожным и преходящим…»