Командир, седой, с суровым, энергичным лицом старого русского воина, перечеркнутым по лбу и по щеке несколькими шрамами, коротко объяснял по карте обстановку:
— Противнику не удалось разжать концы наших клещей. Днем мы еще больше сдвинули их. Видите, здесь они почти смыкаются. Последняя дорога под минометным обстрелом. У него два выхода — уходить или драться в окружении. Они, кажется, начинают уходить. Сейчас получен приказ командующего — штурмовать город с трех сторон. Мы штурмуем с севера и, надеюсь, первыми войдем в Харьков.
Ночь медленно тянется в грохоте канонады, багровая от зарева, пронзаемая огнями вспышек. Начинает рассветать. Зарево меркнет и теряет свои зловещие тона. Сквозь резную ограду кладбища становится видна окраина, окутанная черным дымом пожарищ. В дыму мелькают багровые искры шрапнельных взрывов. Город горит в десятках мест. Отсюда, с высотки, ощетинившейся крестами и пирамидками, отлично видно, как взлетают смерчи кирпичной пыли и, рассыпаясь, рушится какой-нибудь дом.
Хочется скорее туда, в Харьков. Но не пускают: рано. Наконец, когда начальник штаба заштриховал на своей карте городской центр и бой перекинулся на южную окраину, командир говорит:
— Ну теперь в добрый путь! Желаю удачи! Осторожнее только, там еще горячо…
Петрович недоволен. Мы слишком долго засиделись у излишне осторожного комдива, не выпускавшего нас.
— К чему поперлись в дивизионный штаб? Ехали бы в полк или прямо в батальон. Впервой, что ли! — ворчит он.
Моросит мелкий дождь. Сквозь его шевелящуюся кисею мы видим стоящую у обочины «эмку», прихромнувшую на спущенное колесо. Водитель возится с баллоном. На подножке «эмки» стоит пишущая машинка. Перед ней на двух кирпичах сидит коренастый человек в полувоенной гимнастерке с расстегнутым воротом. Не обращая ни на что внимания, он что-то печатает…
Крушинский! Ну да, Сергей Крушинский из «Комсомольской правды». Он поворачивает к нам свое широкое лицо, почти зеленое и мохнатое от покрывающей его пыли, и спокойно, как будто мы встретились на лестнице редакции, говорит:
— А, здравствуйте… Вы куда?
— В Харьков…
— А я из Харькова. Доехал почти до Дома промышленности. Дальше нельзя. Да вот черт — баллон прокололи… Как там, связь есть?
Узнав, что провода военного телеграфа исправили, он отворачивается и продолжает печатать…
— Вот как люди-то работают. Мы еще будем в городе колбаситься, а он корреспонденцию передаст, — брюзжит Петрович, который терпеть не может уступать дорогу и первенство в любом деле. — А теперь вот тащись, как за покойником.
Где-то у самого въезда в город навстречу нам несется во весь опор допотопный «газик», построенный на заре советского автомобилестроения и напоминающий почему-то мальчишку в засученных штанах.
В этом «газике», опустив ремешок фуражки под подбородок, чтобы не содрало ветром, сидит… конечно же, Рюмкин. Должно быть, не разглядев нас, он проносится мимо и исчезает в клубах пыли, поднятой танковой колонной.
— Люди с базара, а мы на базар, — ворчит Петрович.
Впрочем, дело тут, как мне кажется, не только в корреспондентской чести, но и в кое-каких меркантильных надеждах по части бензина, канистр и запасных частей. Большой город — большие трофеи.
Мы едем в колонне машин мотопехоты, которая устремляется к Холодной Горе, где сейчас идет бой. Снаряды еще рвутся на улицах, но уже редко. Видно, как наши бомбардировщики плотным строем, несколькими волнами, проходят над городом и пикируют на немецкие артиллерийские позиции на холме. Обстрел почти прекращается. Авиация, должно быть, накрыла батареи.
Петрович, с которым мы въезжаем уже в двенадцатый по счету освобожденный город, дает полный газ. Обгоняем военные грузовики, колонны пехотинцев, пушки, танки.
Здравствуй, многострадальный Харьков! Мы помним тебя таким, каким ты был до войны: жизнерадостным, красивым, гостеприимным. Жизнь твоя била ключом. Твоими гигантскими заводами гордилась страна.
А теперь! Мы едем по улицам, и сердце холодеет. Лучшие здания сожжены, взорваны, обезображены. Целые кварталы смотрят мертвыми глазницами пустых окон. Вот площадь Дзержинского. Это была одна из самых красивых и просторных площадей в мире. А теперь ее архитектурный ансамбль превращен в каменный пустырь. Выгоревшие коробки огромного шестнадцатиэтажного здания просвечивают, как кружева.
Обычно, въехав в только что занятый город, мы ищем в толпе встречающих какого-нибудь почтенного старожила, сажаем его в машину и с ним продолжаем путь. На этот раз долго не удается подыскать такого человека. Бой еще гремит на заводской окраине, и жители не появляются на улицах.
Наконец, среди бесстрашных энтузиастов, которые по своей инициативе чинят мост в центре города, нам удается найти подходящего человека — Василия Мусиевича Кочета, сына харьковского профессора, до войны преподававшего в технологическом институте, а в дни оккупации добывавшего себе средства к существованию… изготовлением спичек.
Василий Мусиевич последние пятнадцать дней просидел в погребе, прячась от полевых жандармов, которые, рыская по городу, ловили мужчин, чтобы угнать их в Германию. Он еще не видел свой город после последнего погрома и теперь печально рассматривает его свежие раны. Всюду следы самых бессмысленных разрушений.
На Университетской Горке, где были сосредоточены научные учреждения, не сохранилось ни одного целого здания. Двери музея имени Шевченко выбиты. На лестницах и в коридорах затоптанные сапогами обрывки рукописей, черепки уникальных сосудов, обломки исторической мебели. Ветер крутит вместе с пеплом какие-то бумаги — быть может, рукописи и документы великого украинца, хранившиеся тут как реликвии.
Едкий дым еще окутывает здание городской библиотеки и валит из окон ее правого крыла. Какие-то люди под руководством маленькой, худенькой старушки в пенсне и рослого сержанта отстаивают здание от пожара.
Разграблен Музей украинской культуры имени Сковороды. Правда, наиболее ценные вещи музейным работникам удалось припрятать и сохранить. Но немногое. Музейный сторож, обитающий в здании, рассказывает нам, как живший во флигеле фашистский офицер упаковывал свои посылки в гобелены, как его денщик рвал на портянки образцы чудесных украинских вышивок и, ставя самовар, колол лучину саблей времен Богдана Хмельницкого.
Страшный слух, уже переданный нам Кочетом, приводит нас к зданиям, где в дни нашего первого вступления в Харьков был госпиталь. Сейчас это место пустынно. Черные, закопченные стены мрачно обступают заросший травой двор. Фашисты никого сюда не пускали, и эти коробки еще хранят следы злодеяния, совершенного здесь десять месяцев назад. Обгоревшие двери подперты снаружи колом. Ставни, прикрывавшие окна нижних этажей, сгорели, остались лишь железные засовы. В грудах шлака и угля железные койки, и среди них обугленные кости. Иные хранят на себе следы гипсовых повязок. У самой лестницы скелет с загипсованными плечами.