— Похоже на сказку про Кощеево царство, железное государство.
— Правильно, очень похоже. И весь вопрос в том: где искать Кощееву смерть? Где спрятана эта иголка, которую надо переломить?
— Ты догадался?
— По-моему, да. Позавчера, восьмого октября, начал статью об исторических идеях Конта. Главное будет в октябрьской книжке.
— А как же это, «Посмотрим!»?
— Сочиняю две статьи разом, вперемежку. Четыре листа одной, пять — другой. А всего за этот год знаешь сколько написано? Почти шестьдесят печатных листов! Бери пример: что значит забыть о глупостях!
…На письмо твое должен сказать:
Не за картами гну теперь спину.
Как изволите вы полагать.
Отказавшись от милой цензуры,
Погубил я досуги свои, —
Сам читаю теперь корректуры
И мараю чужие статьи!
Побежал бы, как школьник из класса,
Я к тебе, позабывши журнал,
Но не знаю свободного часа
С той поры, как свободу узнал!..
Пусть цензуру мы сильно ругали.
Но при ней мы спокойно так спали,
На охоте бывать успевали
И немало в картишки играли!
А теперь не такая пора:
Одолела пииту забота,
Позабыл я, что значит игра,
Позабыл я, что значит охота! —
Потому что Валуев сердит,
Потому что закон о печати
Запрещеньем журналу грозит,
Если слово обронишь некстати…
Поступившая из дирекции почтамта сводка сведений, добытых при перлюстрации частной переписки за октябрь-ноябрь, заканчивалась этим отрывком. Петр Александрович Валуев, министр внутренних дел, прочитал его с улыбкой и распорядился, чтобы стихи переписали на отдельном листке небольшого формата. Пожалуй, стоило обдумать, не вклеить ли их в изящно переплетенный in-quarto, в котором Петр Александрович по ночам рассказывал потомству о своей трагической роли в русской истории. Сами по себе стихи, может быть, этого и не заслуживали — много чести (шутка Гончарова, заметившего, что поэзия Некрасова — рогожа, вышитая шелком, — заключала в себе, по мнению министра, большую долю истины: разве что качество шелка вызывало сомнение); но тот факт, что наши soit disant[30] передовые журналисты сознали наконец-то необходимость взяться за ум (не поздно ли? Ну, да лучше поздно, чем никогда) — безусловно, следовало считать знаменательным. Указ 6 апреля миновал пору цветения и начал приносить первые плоды. Этот указ был в полном смысле слова любимым детищем Валуева. В отличие от двух других великих реформ, в проведении которых Петр Александрович принимал непосредственное участие, — крестьянской и недавно объявленной земской, — цензурная осуществлялась в точном соответствии с его предположениями, можно сказать — носила на себе отпечаток его личности. Вот и результаты не замедлили явиться. С двумя предостережениями на шее «Современник» очень и очень подумает над составом следующей книжки. Вот и пускай думает. Пускай-ка редакция сама, добровольно возьмет на себя обязанности предварительной цензуры и знаменитый демократический поэт под страхом самое малое двадцатитысячного убытка (неизбежного в случае приостановки журнала) сам урезонивает своих обнаглевших сотрудников. Охота и карты подождут, причем недолго, потому что какой толк марать чужие корректуры, если в минуты отдыха от этого душеспасительного занятия сочиняешь стихотворения вроде «Газетной» или «Железной дороги»? Гончаров, правда, пытается по старой дружбе выгораживать Некрасова: дескать, в его стихах столько натяжек и преувеличений, такая вопиющая односторонность, что даже юношество относится к ним недоверчиво, а значит, для общества они безвредны. Но это аргумент не из сильных, просто Иван Александрович, как он сам о себе с гордостью говорит, литератор de pur sang[31] и, как таковой, не может не поглядывать в лес. Он сам понимает, что не прав, и, выказав для порядка благородство души, затем проголосовал за второе предостережение безропотно. Но все-таки… Ах, эти литераторы!
Еще слава богу, что удалось сплавить старика Никитенко. В цензуре при новом порядке вещей делать ему было нечего: слишком любит распространяться насчет достоинства литературы; и потом, доверять дневнику неодобрительные суждения не о ком ином, как о министре внутренних дел («пошляк», «дурак» и прочее), — по меньшей мере наивность. Петр Александрович сумел бы стать выше личного самолюбия, будь это нужно для дела; но тут обстояло как раз наоборот: с какой стати допускать на заседания Совета Главного управления соглядатая, который дотошно перескажет потомству, что там происходит? Да и зачем потомству такие подробности? Совершенно ни к чему. А крупные события и главные черты эпохи оно найдет в изящных томах in-quarto, причем слог этих «Отрывков», можно смело надеяться, будет оценен читателями двадцатого столетия повыше, чем плоская болтовня академика из бывших крепостных. О да, талант не дается происхождением, это так, но когда они соединяются в одном лице, и пра-пра-правнук боярина, бывшего рядом с Димитрием Донским на поле Куликовом, — писатель, о романе которого (увы, далеко еще не конченном!) даже не склонный к восторгам Гончаров кричит: «Изумительно!» — словом, когда Петр Валуев берется за перо, чтобы раскрыть тайны царствования, известные ему из первых рук, как выдающемуся политическому деятелю, — тогда мы вправе ожидать, что получится произведение необыкновенное. И пускай люди будущего рассудят, кто был настоящий литератор, а кто — пошляк. Никитенко-то, возможно, еще и сам одумается: чин тайного советника и чувствительная прибавка к пенсии подсластят пилюлю, и старик поймет, что с ним обошлись великодушней, чем следовало бы.
Вот странность: ведь Петр Александрович знал, что никто его не любит, он привык к этому, даже слегка бравировал равнодушной готовностью к чужой неприязни, — все же не зря во время оно приятельствовал с Лермонтовым и зачитывался «Героем нашего времени», а теперь писал роман «Лорин», — но порою до тайных слез обижало его нежелание окружающих сознаться хотя бы самим себе в истинной причине этой неприязни. Причина заключалась просто-напросто в том, что он был умнее их всех, начиная — horribile dictu[32] — с государя и кончая… да все равно… Все они чувствовали умственное (и моральное!) превосходство Петра Александровича, но вызываемое этим превосходством естественное недоброжелательство оправдывали нелепыми наветами, противореча друг другу до последней степени. Одни называли его педантом, другие — фразером; говорили, что он либерал; что он крепостник; что он консерватор; что он красный; нынешний наследник престола изволил величать его (за глаза, впрочем) не иначе, как Краснопевцевым; а Герцен в своем листке прозвал его: «Валуев-ценсура»…