непреодолимая при движении вверх, становится удивительно скользкой, когда человек летит по ней вниз.
«Стоит ли продолжать? – чуть слышно пробормотал Гарствуд и растянулся во всю длину…» Этими словами заканчивалась история человека, дошедшего в своем падении до самоубийства в ночлежном доме.
– А стоит ли мне продолжать? – вслух спросил себя Алехин. – В совершенно безнадежной позиции нужно сдаваться.
Да, да, сдаваться. Зачем терзать себя, продолжать мучения, когда можно покончить со всем одним ударом? Человек должен иметь достаточно мужества и воли, чтобы властно распорядиться своей судьбой. «Самоубийца похож на шахматного игрока, партия которого стоит плохо, и он, вместо того чтобы играть с удвоенным вниманием, предпочитает сдать ее, смешать фигуры», – пришли ему на память слова Толстого.
– Ты прав и не прав, великий знаток души человека! – пробормотал Алехин. – Ты говоришь – «партия стоит плохо». А если совсем безнадежно, как у меня теперь? Что тогда сделаешь даже с удвоенным вниманием? Ни проблеска, ни просвета!
И мысли его вновь – в который раз! – перебросились на собственную судьбу. «Что меня ждет? – думал он. – Суд, разбор грязных дел, состряпанных врагами. За что? Ну, играл в турнирах при фашистах! А что было делать?» И хотя даже в этот тяжелый момент он целиком оправдывал себя, все же где-то в глубине души его не покидало сознание собственной виновности. «А разве ты не дал оснований для обвинения? – спрашивал он себя. – Разве в твоем поведении не было такого, что заслуживает осуждения? Ну, признайся, разве не был ты доволен, когда вокруг твоего имени нацисты поднимали шумиху? «С нами чемпион мира! – кричали они. – Да здравствует чемпион мира!» И ты ведь не протестовал против этого, наоборот, довольный, слушал эти речи. Уж очень ты любил всю жизнь славу и себя в этой славе. Вот теперь и расплачивайся!
Как это Флор говорил, меня называют в России? Ах да, беспринципный… Беспринципный в жизни и в политике. А пожалуй, они правы, действительно беспринципный… Ну вот, в такой момент и начал ругать себя. Как это пишут в советских газетах: самокритикой занялся. Тут дело до петли дошло, а он себя критикует. До петли… до петли… А ведь это идея! Сразу все будет кончено. Взять простыню, свить канат и…»
Алехин испуганно взглянул вверх, мысленно примериваясь и проверяя прочность крюка, удерживающего люстру. На миг ему представилось, как он влезает на стол, привязывает канат, продевает голову в петлю… Затем ногой толкает стол и – страшный рывок за шею…
«Брр! Ужасно! – содрогнулся Алехин. – Все что угодно, только не это! Слишком позорная смерть. Вот английский мастер Ейтс – тот газом… Открыл кран – и все! Это лучше. А талантливый был шахматист, как он однажды меня разгромил! Ни с того ни с сего, бац ладью на аш-два… Я даже растерялся. И что его заставило покончить с собой? Говорят, нужда, вечная спутница престарелых шахматистов…»
Жуткие мысли душили его, ему хотелось ощутить признаки жизни, услышать человеческий голос, музыку. Он включил радиоприемник. Из репродуктора полились тяжелые, нараставшие с каждой минутой басовые аккорды. Алехин узнал знакомую с детства музыку. Исполнялась «Похоронная» Листа. Искусный пианист беспрерывно слал в эфир страшные звуки смерти. Вот басовые аккорды прекратились, и в комнату ворвалась мрачная, вызывающая содрогание мелодия. Монотонный марш провожал в последний путь ушедшего из жизни.
Безмолвный сидел Алехин у приемника, уставившись взглядом в угол комнаты. Вдруг мелодия марша кончилась, и вновь в комнату широкой волной полились глухие низкие аккорды. За ними рассыпчатый рокот – подошла пора последнего прощания, комья земли стучали по крышке гроба. Еще три коротких, резких басовых аккорда и… конец! Последняя связь с этим миром оборвалась. Алехин встал и распахнул дверь на балкон. После теплой комнаты ветер, бросавший в лицо крупные капли дождя, показался особенно пронзительным. Где-то вдалеке за парком бушевал океан: огромные волны с шумом разбивались о скалистый берег, парк стонал, порывистый ветер легко гнул мощные ветви эвкалиптов, зло шелестел иглистыми листьями пальм. Тяжелые тучи, прикованные к земле бесчисленными лентами дождевых струй, с угрозой повисли над отелем; мрак сдавливал жизнь; казалось, вот-вот разгневанное небо накроет землю и в одно мгновение уничтожит и эти красивые деревья, и людей, тщетно ищущих спасения под крышами. Как бы предупреждая о своем грозном намерении, небо временами разваливалось вдруг на части и изрыгало яркую ломаную молнию, готовую сжечь все живое.
Алехин не замечал ни холодного ветра, ни дождевых струй, заливавших балкон. Он был подавлен, уничтожен преследовавшей его всюду тенью смерти – сегодня она царила и в строках книги, и в музыке, и в природе… Не было от нее нигде спасенья, некуда было от нее спрятаться! В безнадежном отчаянии смотрел он туда, где в темноте, далеко внизу, в отсветах окон пяти этажей слабо виднелся покрытый лужами тротуар. Как все нервные люди, Алехин боялся высоты, и теперь воображение начало рисовать ему одну за другой самые жуткие картины. Вот он перелезает через перила, свешивается вниз. Сначала держится одной рукой за барьер, потом отпускает руку и… «А как я буду лететь: вниз головой или ногами? – задал вдруг вопрос привыкший все анализировать мозг. – Можно ли управлять собственным телом в немногие секунды полета? Парашютисты как-то это делают». Ему представились на миг все подробности короткого, жуткого полета, страшный удар о землю, бесформенная груда костей и кровоточащего мяса. Не в силах больше владеть собой, он безропотно закрыл глаза…
Но что это? Где стучат? Кто это может быть в глухую ночную пору? Да, да, стучат к нему в номер.
Оставляя мокрые следы на полу, Алехин прошел в комнату и отворил дверь.
На пороге в белом передничке и обязательном для горничных отеля белом венчике стояла Мануэлла.
– Вам телеграмма, – сказала она, протягивая сложенную голубую бумажку.
Алехин не спешил раскрывать депешу. Что она могла принести? Новые неприятности? Неужели судьбе не надоело слать ему беспрерывные удары. Хотя бы перед концом оставили в покое. Но уже первое, дошедшее до сознания слово вывело его из оцепенения. «Ботвинник», – удивленно прочел он подпись в конце телеграммы и уже залпом проглотил остальное. Мануэлла видела, как вдруг заблестели его глаза, залилось краской жизни усталое лицо. Несколько раз перечитывал Алехин телеграмму и вдруг заплакал беззвучными слезами радости. Из-под коричневых кругов вспотевших роговых очков по морщинистым щекам потекли крупные слезы; не вытирая их, он продолжал без конца перечитывать немногие строки.
«Я сожалею, что война помешала нашему матчу в 1939 году, – гласила телеграмма. – Я вновь вызываю вас на матч за мировое первенство. Если вы согласны, я жду вашего ответа, в котором прошу вас указать ваше мнение о времени и месте матча.
4 февраля 1946 года. Михаил Ботвинник».