– Какая ты умная! А я стою и мямлю не знаю что.
Она изъяснялась с детской примитивной точностью суждений, вызывающей у окружающих неловкость.
В гардеробе Гумилев помедлил, ожидая Арбенину.
– Я почувствовал почему-то, – сказал он, подавая накидку, – что буду Вас очень любить. Я надеюсь, что Вы не prude[428]. Приходите завтра к Исаакиевскому собору.
– Это мне очень далеко. Впрочем, вот номер, телефонируйте.
К Арбениной спешила пожилая наперсница, по виду экономка из чухонок. Гумилеву оставалось откланяться. Задумавшись, он помедлил на тротуаре у выхода.
– Как мило! Вы хотите меня проводить?! Тут недалеко, а Никсу надо на Васильевский.
Гумилев предложил Анне Энгельгардт опереться на его руку и, поймав благодарный взгляд, неспешно двинулся с ней в сторону Симеоновской улицы. Задержавшись у ограды храма, неспешно осенил себя крестом, машинально отметив, что молчаливая спутница творила рядом крестное знамение по-народному широко, с поясным поклоном, как крестятся простые крестьянские бабы.
Анна Энгельгардт жила с родителями и младшим братом на перекрестке Бассейной и Эртелева переулка, напротив знаменитой на всю Россию газетно-журнальной твердыни «Товарищества А. С. Суворина „Новое время”». В «Новом времени» печатался ее отец, популярный беллетрист и критик, автор двухтомной «Истории русской литературы XIX столетия»[429]. В писательском мире Николай Энгельгардт слыл неисправимым чудаком-романтиком. Он изъяснялся на высокопарном языке журнальных патриотов времен наполеоновских войн, мог в припадке умиления бросить в кружку церковных пожертвований золотой брегет[430], был падок на всевозможную мистику – да так, что неделями, оставив дела, не выходил из кабинета, исследуя китайскую «царственную таблицу 214-ти ключевых знаков». О его браке со скандальной красавицей Ларисой Гарелиной, первой женой Бальмонта, ходили легенды: якобы, влюбившись внезапно без памяти, Энгельгардт совершил с другом-поэтом матримониальный «обмен», уступив собственную невесту прямо во время помолвки[431]. Так или иначе, но новорожденная Анна Энгельгардт, действительно, была «записана» на Бальмонта, пока ее настоящему родителю не удалось выправить щекотливое положение и «переписать» дочку на собственное имя. Сын Бальмонта также вырос у отчима, однако, достигнув совершеннолетия, при первой возможности поспешил отделиться. Судя по всему, детям в доме романтика жилось не сладко.
– Никс говорит, что у нас настоящая «пошехонская старина», как у Салтыкова. Скандалы, ссоры… Я теперь тоже хочу жить у Никса, да младший, Шура, захворал. Еле выходили.
Вернувшись в царскосельский госпиталь полуночником, Гумилев переждал возмущение местного начальства, два дня строго придерживался всех врачебных предписаний, а на третий, упросив смущенную сиделку, телефонировал по дежурному аппарату на квартиру Арбениной.
– Сегодня? Сегодня я никак не могу, – голос даже сквозь обычные эфирные помехи звучал смело и насмешливо. – Но я не отказываюсь. Увидимся завтра.
Гумилев пожал плечами и, вновь запросив телефонистку, достал другую карточку с номером.
Форма сестры милосердия очень шла Анне Энгельгардт. Кружась с Гумилевым по аллеям Летнего Сада, она неспешно рассказывала про сестринские курсы и свой госпиталь («Прямо на нашей улице, так повезло»). Говорила, впрочем, что с трудом выносит службу и, когда война окончится, непременно попробует другое – танцы, например, театр или музыку. Вновь беззлобно жаловалась на домашних. Отец, кроме своей китайской грамоты, ничего знать не хотел, не занимался ни доходным домом в Смоленске, ни имением в Финляндии, мало заботясь, что семья еле сводит концы с концами. Мать, постарев и подурнев, совсем помешалась на ревнивых подозрениях. Поскольку муж-затворник не давал предлога для супружеского гнева, она повадилась вымещать все на его книгах, самовольно вызывая букиниста и сбывая ненавистные тома целыми корзинами.
– И смех и грех. А меня они почти не замечают. И никогда не замечали. Вот и выходит, что нет у меня ни отца, ни матери.
Беседовать плавно и даже увлекательно ей удавалось, лишь когда речь шла о предметах, прямо касающихся ее непосредственных жизненных забот. В другом она моментально терялась, краснела, отвечала невпопад и «мямлила». Между тем она была начитана, водила знакомства в «Студии» Мейерхольда, посещала вместе с братом литературные вечера, с восторгом вспоминала о Бальмонте-père[432], с которым впервые виделась прошлой осенью и который обещал непременно позаботиться о ее будущем танцовщицы или актрисы:
– Обещал словно бы заново меня удочерить!
Прохожая публика задерживала взгляд на великолепной паре – блестящий офицер-александриец и изящная сестра милосердия, сошедшие с недавних открыток военной Пасхи. Встречались знакомые. Гумилев церемонно раскланивался. Вдруг он застыл: «синдика № 1» весело приветствовал «цеховик» Всеволод Курдюмов.
Под руку с ним была Ольга Арбенина.
«Мужчины поговорили, – вспоминала Арбенина. – Аня имела вид смущенный, девический и счастливый, а я собрала все свое нахальство и какой-то актерский талант и переглянулась с Гумилевым, как в романах Мопассана». На следующий день, едва увидев забавницу, Гумилев, без особых церемоний, пошел в решительную атаку, вручил «Жемчуга» с надписью: «Оле – «олé»! Отданный во власть ее причуде юный маг забыл про все вокруг…»[433] – и пообещал, что немедленно примется за такую же объемную книгу, обращенную лично к ней.
– На днях я написал послание великой княжне Ольге Николаевне Романовой. Но теперь моя принцесса, моя царица – Вы, и все мои стихи отныне посвящены только Ольге Николаевне Арбениной!
Арбенина, ничуть не смущаясь, беспечно отвечала, что ее мечтой всегда было принадлежать поэту и будить вдохновение. Гумилев развел руками:
– Ну, тогда это сама судьба! Посудите! Бальмонт уже стар, Брюсов с бородой, Блок начинает болеть, Кузмин любит мальчиков… Вам остаюсь лишь я!
В кабинете неприметного ресторана близ Лавры, на Старом участке Невского проспекта, Арбенина одарила Гумилева поцелуями без счета. Вдруг она решительно отстранилась, порываясь уйти.
– Могу ли я хотя бы надеяться… – растерявшись, взмолился он.
– А это будет зависеть, – обернулась она в дверях, – от того, сколько германцев Вы убьете в мою честь!
Расставшись с кровожадной и страстной валькирией, Гумилев припомнил кроткую Анну Энгельгардт и подивился странной прихоти судьбы, сотворившей единый облик для такого разного человеческого содержания. В сущности, это было находкой для новой романтической пьесы – героиня, поделенная на два разных лика, дневной и ночной. А вслед за ней весь мир пьесы делился на неразрывно соединенные противоположности, искушающие главного героя – поэта, пророка, вождя: