– Отлично, благодарю вас. Пойдем, Котик! – и он потащил меня за рукав.
Мы пошли не торопясь. По пути Серж принялся закуривать папиросу, она долго не зажигалась. Наконец, мы добрались до гофмейстера.
Я знал последнего за большого сноба, а потому пришел в ужас, когда увидел небрежно козырнувшего ему Сержа и услышал следующий диалог:
– Скажите, пожалуйста, вы – господин Подковкин?
Гофмейстера передернуло и, свирепо взглянув на Сержа, он сухо ответил:
– Я гофмейстер Копыткин. Что вам угодно?
– Ах, ради Бога, простите! Но не разрешите ли вы мне доехать до Петербурга в этом поезде?
– Не могу-с! В императорском поезде частные лица не ездят.
– Да какой же я частный человек! Вы же видите, что я капитан N-ского полка, господин Кобылкин?!
Тут терпение гофмейстера Копыткина лопнуло. Свирепо сверкнув глазами, он круто повернулся и быстрыми шагами направился в павильон, где и принялся звонить по телефону царскосельскому коменданту. И вот, в результате, Серж очутился на гауптвахте.
– Не правда ли, хорошенькая история? – обратилась ко мне княгиня, нервно покусывая губы.
Переживая мысленно сцену с гофмейстером Копыткиным и всячески сдерживая душивший меня смех, я сжал плотно зубы, не будучи в силах ей серьезно ответить. Эта невольная пауза длилась настолько долго, что моя встревоженная посетительница, вскинув лорнет, не без удивления на меня покосилась. Наконец, я приобрел способность говорить:
– Видите ли, княгиня, я плохо улавливаю ваши намерения. Вся ваша история, конечно, очень грустная, но я не вижу, чем бы я мог тут помочь?
– Я не сказала вам главного. Дело в том, что все эти истории с мужем, а их было немало, мне решительно надоели, тем более что причина его неожиданной перемены ко мне особенно оскорбительна. Мне прямо не говорят, но из намеков и слухов я знаю, что князь увлекся какой-то недостойной особой и потерял голову. И я решила разойтись с ним. В этих условиях, казалось бы, мне должно было бы быть безразличным имя его предмета страсти. Но сознаюсь вам откровенно, что не успокоюсь до тех пор, пока оно не станет мне известно. Для ускорения дела я решила обратиться за вашей помощью.
Я, конечно, отказал моей посетительнице в ее просьбе, вежливо указав, что сыскная полиция разыскивает лишь уголовных преступников и отнюдь не занимается ни бракоразводными, ни матримониальными делами.
Если память моя и сохранила до сих пор образ красивой княгини, то по совести скажу, что причиной тому забавная сцена с гофмейстером Копыткиным.
В памяти некоторых сотрудников Петербургской сыскной полиции долго жил рассказ, наделавший в свое время немало шума в столице. Подробности дела, о котором я хочу рассказать, мне знакомы по данным полицейского архива. Оно заключалось в следующем.
В девяностых годах прошлого столетия столица, жившая жизнью несравненно более мирной, чем в первое десятилетие нашего века, была потрясена сенсационным убийством, происшедшим на Васильевском острове в конце Среднего проспекта. На чердаке одного из домов был обнаружен труп изнасилованной девочки лет 14-ти. Ребенок был задушен, и труп его валялся среди беспорядка, не оставляющего сомнений в совершенном над жертвой гнусном акте.
Забила тревогу печать, взволновалось общественное мнение, но полиция, поставленная на ноги, тщетно билась в поисках злодеев.
Прошел месяц, другой, третий, наконец, полгода, и дело было прекращено за необнаружением виновного.
Вот тут-то и начинается «нечто», относимое мною к области чудесного. Я говорил уже, что население столицы было потрясено этим убийством. Потрясен был и художник Б. Драматические описания этого преступления, месяца два появлявшиеся беспрерывно во всех газетах, повлияли на его художественное воображение, и он написал картину на соответствующий сюжет. Картина вышла блестящей, удостоилась академической премии и была затем выставлена у Дациаро.
Она привлекала толпы людей своей экспрессией. На ней был в точности воспроизведен чердак – место убийства; и точный портрет задушенной и распростертой девочки. На втором плане картины, в темных тонах, виднелся зловещий силуэт поспешно удаляющегося убийцы, только что свершившего свое гнусное дело.
Ладонью правой руки он раскрывал чердачную дверь, полуобернувшись на свою жертву. Это был отвратительный горбун; особенно поражало выражение его уродливого и отталкивающего лица; огромный рот, клинообразная рыжая борода, маленькие злые глазки, оттопыренные уши.
Картина эта у Дациаро появилась месяцев через шесть со дня самого убийства. И вот однажды среди толпы, глазеющей на нее, раздался крик, и какой-то мужчина, упав ничком на землю, забился в судорогах. Подошедшие к нему на помощь были удивлены его разительным сходством с героем картины – тот же отвратительный горбун!
Он был перенесен в ближайшую аптеку, где, придя в себя, пожелал сам быть доставленным в полицию. Здесь, в величайшем волнении, объятый мистическим ужасом, он сознался в своем преступлении и объяснил тот преступный импульс, который толкнул его на преступление.
– С того самого дня, – говорил он, – образ задушенной девочки меня неотступно преследовал, я день и ночь слышал ее душераздирающие крики. Совершенно неожиданно подошел я к толпе у Адмиралтейства и глазам не поверил: на картине я увидел не только мою жертву, не только тот же чердак со всеми малейшими подробностями, но и самого себя! Как могло это случиться, кто мог зарисовать меняв эту страшную минуту – ума не приложу!
Это какое-то наваждение, это какая-то чертовщина…
Тогдашний начальник Петербургской сыскной полиции Чулицкий плохо, очевидно, верил в чудеса и не без основания решил арестовать художника Б., резонно подозревая его если не в соучастии, то, по крайней мере, в укрывательстве и недоносительстве.
Арестовать, однако, его немедленно не удалось, так как Б. находился в то время в Италии, где, очевидно, набирался художественных впечатлений. Он вернулся оттуда примерно через месяц.
За это время Чулицкий тщетно пытался проникнуть в тайну преступления.
Он не мог выбраться из заколдованного круга логических противоречий. И в самом деле: трудно было сомневаться в признании горбуна, добровольно им сделанном, да и приключившийся с ним припадок при виде картины был засвидетельствован и прохожими, и аптекарем. Из этого следовало, что художник Б. был неведом горбуну. С другой стороны, художник Б. не мог не знать горбуна, раз горбун был им запечатлен и именно в той обстановке и за тем преступлением, в котором он сам сознался. Предположить же, что горбун добровольно согласился позировать художнику для подобной картины – трудно, так как горбун тщательно скрывал свое преступление и не рискнул бы играть с огнем, не столько из логических соображений, сколько по безотчетному чувству страха.