Этот отчет завершался выводом, что Белло Вакка выдавал себя за защитника прав ливийских мусульман, однако в действительности оказался замешанным в различные интриги и махинации, преследовавшие его собственные цели.
Все это, пожалуй, способно объяснить, почему Джамиль в дневниковых записях Льва предстает не ревностным приверженцем ислама, а странной фигурой, появление которой в тексте обязательно сопровождается жутковатыми наплывами, будто вызванными опиумными видениями:
Джамиль остался со мной. Он довольно улыбнулся. Я протягиваю ему свою руку. «Гашиш, Джамиль, дай мне гашиш»… Вздохнув, он подает мне упаковку…
Я лежал навзничь в тени на террасе. Боль в ноге медленно стихала. Я тупо уставился в пространство, следя, как боль движется промеж звезд. На ней красный бархатный китель, в руках у нее прямая шпага. Она невелика ростом, на ней широкополая шляпа с пером. Лишь я один вижу ее, и лишь я ее чувствую. Крошечные зерна гашиша оказывают сильное действие. Они прогоняют этого карлика в красном кителе. Терраса пуста. Где-то позади я слышу, как Джамиль что-то шепчет мне, но я уже не в силах понимать его.
У меня перед глазами небо и гладкая, недвижная поверхность воды. Медленно, очень медленно вода поднимается из моря. Она закрывает собой все небо. Передо мной теперь все залито сероватой голубизной. Цвет этот заполняет все: террасу, море, небо, даже меня самого. В мире ничто больше не существует — лишь один этот цвет. Нет ни пустынь, ни университетов, ни книг, ни боли, ни царствующих особ. Сероватая голубизна движется, как будто ее гонит чья-то невидимая рука. Скоро, очень скоро она захватит и меня. Я совершенно спокоен, ведь эти крошечные зернышки гашиша никогда не подводили меня.
Весна 1942 года — последний всплеск надежды. Пима написала письмо на имя самого дуче, Лев начал получать кое-какие из своих гонораров, и кордон, возникший было вокруг него, вроде бы несколько ослабел. Лев получил назад свой радиоприемник, он сумел пристроить в печати несколько статей фашистской направленности. Пима связала Льва со своим другом, «герром Эзрой» — Эзрой Паундом, у которого имелось множество связей на итальянском радио[162]. В письме Пиме от декабря 1941 года, где он рассказывает о том, как Эзра Паунд пытался получить для него место работы на радио, Лев, по-видимому, пребывает в замешательстве: «Кто, бога ради, этот самый “герр Эзра”? Мне страшно нужна сейчас работа, но Эзра — это же библейский пророк. В Библии есть “Книга Эзры”. Я ведь знаю Библию на трех языках». Лев понимал, что плохо воспринимает окружающую действительность, поэтому написал Пиме: «Не пугайтесь, однако, как ни жаль мне об этом говорить, я хотел бы совершенно официально заявить, что я совершенно потерял разум».
Осень и зима 1941 года были для него особенно трудными. Его коллега-ориенталист, по имени Армии Вегнер, эмигрант из Германии, живший в Позитано и бывший, вообще говоря, конкурентом Льва, человек, настроенный к нему не слишком дружелюбно, так описывал его в своем дневнике того времени: «Костлявый призрак, который еле ковыляет по своей комнате». И добавляет: «У его няньки лицо подобно карикатуре Домье: глупое, злое, по-крестьянски хитрое, жадное; она вечно что-то жадно жует». Тон этой дневниковой записи недоброжелательный, однако характеристика покойного коллеги вполне проницательна: «Ужасающая, неправдоподобная сказка о молодом, несчастном еврее, отступившем от веры отцов!» Узнав о том, что Джамиль поставил «для Мусульманина» необычный намогильный камень, Вегнер язвительно отметил в дневнике, что Лев «до самого конца продолжал ломать комедию».
Если бы Эзре Паунду была известна истинная причина этой «комедии» (то, что Мусульманин в действительности был евреем), он бы, наверное, не пытался ему помочь. Однако его попытки увенчались успехом. В июне 1942 года Эсад-бея пригласили записать пропагандистские программы на фарси для передач фашистской Колониальной радиослужбы. Его должны были привезти в Рим 1 сентября. Вот почему через неделю после его смерти в Позитано появился длинный черный седан и люди в шляпах. Они приехали забрать его не в концлагерь, а в студию звукозаписи.
«Оглядываясь назад, на мою жизнь, важно осознавать, что Судьба относилась ко мне благосклонно. Дважды она протягивала мне свою руку, чтобы спасти меня, и дважды я эту руку отталкивал, поскольку моей судьбой была Моника». В своей странной, сумбурной рукописи Лев называл свою жену «Моника», а себя «Али», и чем больше я читал и перечитывал его навязчивое, одержимое, надолго западающее в память повествование, тем яснее мне становилось, почему Лев так и не смог освободиться от влияния бывшей жены. В одном из отступлений от темы своего повествования Лев представляет дело так, будто именно Эрика отказалась от поездки в Америку, когда они еще могли уехать из Европы. В действительности все было наоборот: у Льва было немало сомнений о целесообразности переезда в США, и, по-видимому, именно это ускорило их разрыв. В то же время тот, ради кого Эрика оставила Льва, Рене Фюлёп-Миллер, написал книгу о Голливуде и в Америку стремился попасть всеми правдами и неправдами. В письмах Льва к Пиме есть кое-какие намеки на то, что происходило на самом деле.
Лев писал Пиме о своих приключениях в Азин и в Веймарской республике, в Чикаго и в Калькутте, писал про Эрику и про Ататюрка — про любовь и политику, про войну, издательские проблемы, про кинофильмы и деньги. Он щедро услаждал ее своими историями, словно был Шехерезадой, от которой зависела самая его жизнь — да так оно на самом деле и было. Однако он не осмелился рассказать Пиме всю правду о себе: ведь даже если бы она, приближенная к высшим фашистским кругам, вошла в его положение, этого не следовало ожидать от цензора, читавшего их переписку; из-за этого они зачастую шутливо шифровали истинный смысл написанного.
Центральной темой переписки была судьба Льва: сможет ли он вообще выжить, чтобы продолжать эту переписку, однако даже это они шифровали. Лев, например, выражал интерес к судьбе «нашего общего друга Курбана Саида» (в письме от 21 ноября 1940 года):
Я потому и написал разным его друзьям… Письма и телеграммы в сумме (а посылать телеграммы разрешается) стоили, вероятно, кучу денег, однако теперь я могу хотя бы сообщить вам более конкретные сведения о Саиде. Произошло вот что: на нашего друга донесла собственная жена! Что ж, бывает и такое. В этом доносе не было ничего такого, о чем власти и без того не знали бы: Саид, как бы он ни старался, оказался не способен представить свидетельства о рождении своих бабок и дедов. Они ведь родились восемьдесят-сто лет назад, а у него на родине, в этой далекой, дикой стране, свидетельства о рождении стали выдавать лишь пятьдесят лет назад. Очевидно, у него в принципе не могло быть документов, которые вообще не существовали. Официальным лицам все также было известно, и потому они не стали обращать на это особого внимания, не настаивали на представлении документов. Но теперь появилось открытое обвинение в заявлении его жены, подписанное ею, с указанием даты и места.