Убежденность в своей правоте, принципиальность, прямота — прекрасные черты человеческого характера… Но вот читаешь дневники Всеволода Витальевича и просто физически ощущаешь, какой дорогой ценой ему это доставалось.
Верный позиции глубинного и правдивого отображения жизни в искусстве, ярый противник надуманности, красивости, фальши и вторичности, он в соответствии со своей натурой выступал против произведений такого рода. «Прочел рукопись К. Паустовского „Рассказы военных лет“, — записывает в дневнике Вишневский. — Лирические, с поисками человеческих тайн, с жаждой чуда, сказки-новеллы… Есть явно надуманные… Две-три задумчивых, трогающих… Затем несколько — полусырых, „фактографических“ вещей… Один анекдот, одна статья…»
Душевное богатство, отзывчивость Всеволода Витальевича раскрывались особенно щедро, когда кому-либо было трудно. «На огонек» сердечного тепла забегал усталый, нервный, взвинченный Александр Довженко; отойти, почерпнуть крепости у не очень-то разговорчивого, но удивительно умеющего слушать и понимать друга.
Вишневский берет сборник поэзии Николая Тихонова, заново читает стихи о любви — гармоничной, ищущей и несбывающейся, и появляется потребность позвонить, просто поговорить о книге, о лирическом цикле. И все, больше ни о чем нет речи, но и этого достаточно, чтобы Тихонов понял — переживает за него Всеволод.
В эти послевоенные годы у Вишневского устанавливаются добрые отношения со многими писателями, в частности с Шолоховым.
«Поговорили, — записывает Вишневский 2 сентября 1946 года, в день знакомства с Михаилом Александровичем. — Хорошая голова. Одет просто, в светлой гимнастерке, простой говор с казачьим акцентом. Немногословен…
В ближайшие дни возьмусь за „Тихий Дон“ снова — это, в сущности, наиболее самостоятельное в литературе».
И еще одна пометка, относящаяся к январю 1948 года: «Звонил М. Шолохов, благодарил за привезенную ему рукопись (один офицер нашел во время боев 1942 года подлинник „Тихого Дона“, сберег его и дал мне в Веймаре — для Шолохова…)».
С возрастом и накопленным жизненным и творческим опытом пришла большая широта взглядов. Теперь уже о творчестве Александра Афиногенова тридцатых годов он пишет спокойно, понимающе и одобрительно: «Это упорная, хорошая битва за себя, за свое место, достоинство, творчество…»
Как-то морозным вечером Вишневский с Тихоновым и Леоновым возвращались домой после очередного заседания. Леонид Максимович с грустью показал список своих должностей и нагрузок и добавил: «Тринадцатая — писатель…»
Нечто подобное чувствовал и Вишневский. Кроме руководства журналом, с осени 1946 года он заместитель Фадеева.
Что необходимо в первую очередь? Создать в Союзе писателей творческую атмосферу: искать, творить, спорить — при дружеском, заботливом участии и руководстве президиума. При этом Вишневский исходит из горьковского понимания коллективной сущности литературного процесса: 1) из понятий демократического ССП, 2) из понятий коллектива, 3) из понятий свободного соревнования, сотворчества литературных групп, течений, направлений. Пусть во всем литературном деле, считал он, активно участвует прямая и честная критика.
И еще одну мысль не устает он повторять в своих устных и печатных выступлениях: память о погибших в годы Великой Отечественной войны священна. Открывая 25 мая 1946 года проводимый по его же инициативе вечер писателей-фронтовиков в Центральном Доме литераторов и напомнив, что погибло двести сорок два члена ССП, он сказал: «Мы должны издать альманахи, посвященные их памяти, мы должны золотом по мрамору выбить их имена, чтобы в нашей памяти эти имена остались навечно».
Немало сил у Всеволода Витальевича забирают и другие обязанности: член президиума Славянского комитета, член военной комиссии по кино и драматургии ССП СССР. Нередко он выезжает за рубеж, встречается с прогрессивными деятелями культуры и призывает их к консолидации в борьбе за демократию, против угрозы новой войны. Так, в октябре 1947 года, обращаясь к делегатам I конгресса писателей свободной Германии, Вишневский говорил: «Я трижды воевал против германской армии, был пять раз ранен, но в моем, русском сердце никогда не умирало уважение к великому немецкому народу. Я прошу вас это понять…
Я хочу, чтобы душа немецкого народа понимала нас, простых советских людей, которые вот уже три десятилетия борются за мир на земле, за то, чтобы всем создать возможность свободного мирного труда… И когда нас берут на испуг — из Вашингтона или из Лондона, — я отвечаю от имени простых советских людей: нас не испугаешь ни атомной бомбой, ничем другим. Мы знаем, как на это ответить. Запомните: мы ответим так, что у них рты раскроются на метр!..»
После заседания корреспонденты западных стран выражали недоумение и строили всяческие догадки по поводу последней фразы Вишневского, а он лишь улыбался: «Ничего, пусть задумаются немного…»
Прошло уже несколько лет после салюта Победы, а дневники так и лежат нетронутыми. Ему передают слова главного редактора «Правды» Петра Николаевича Поспелова: «Партия, народ ждут от Всеволода пьесы… Нет пьес, а он, черт, талантливый… Он нужен и как драматург, и как публицист. И его творчество важнее редакционных дел…» Это понимал и сам Вишневский, поэтому в середине 1948 года принял решение оставить журнал. Николай Вирта полушутя-полуторжественно позвонил Софье Касьяновне и сообщил:
— Сегодня, 25 августа, получил от Всеволода историческую записку.
Цитирую: «Сидел ночь над рукописями — 500 и 250 страниц. Устаю… Хватит… Надо заняться своим творчеством…»
Страницы дневника (а он по-прежнему ведется практически без пропусков) свидетельствуют о внутренней борьбе, о той сложной гамме чувств, которая тогда владела Вишневским. В этом смысле любопытна запись беседы с одним оборотистым литератором, пытавшимся втолковать ему:
— Всеволод, зачем ты занимаешься организационной работой? Плюнь, никто спасибо не скажет… Писать надо, ценят только дело, утилитарно. А у тебя сколько наблюдений, дневников…
Видимо, в словах собеседника Вишневский уловил плохо скрываемый житейский практицизм, потому что прокомментировал довольно строго: «Я вырос в среде более суровой — и во мне неискоренимое отрицание всего этого хватания благ; во мне есть суровость, нетребовательность времен гражданской войны; я до ненависти, до холодного бешенства не люблю ловкачей, „красивую жизнь“, „светское“…»
Как когда-то в молодости, работа над новым художественным произведением притягивает и одновременно пугает. Он понимает, что после гигантского сотрясения, всколыхнувшего весь мир, надо писать иначе. Но как? На исходе войны казалось, что стоит только засесть за письменный стол, и новая пьеса, в которой будет вся мыслимая амплитуда переживаний и чувств, сразу же выльется на бумаге. Здесь будет и мрак, и смерть декабря 1941-го — января 1942 года, и неистовое упорство питерцев, упорство вековое, здесь все пронизано ветрами моря, гулом исторических событий…