Однако пожар Москвы нанес всем этим расчетам страшный удар – о каком сохранении лица могла идти речь, если вторая столица государства обращена была в пепел? Пожар переменил роли – уже Наполеон просил Александра о мире, заботился о сохранении лица (отправляя Лористона на переговоры, он напутствовал: «Соглашайтесь на все, спасите только честь»). До крестьян ли было ему в эти дни? Тем более к тому времени момент был уже упущен: еще с августа началась партизанская деятельность отрядов Давыдова и других, мгновенно переменившая нейтралитет крестьян на открытую ненависть.
К тому же ни умом, ни сердцем Наполеон не был республиканцем. Он проехал на республике, как на лошади, к трону. В России полагали, что наполеоновская Франция «прикидывается» империей, а она «прикидывалась» именно республикой. Жесткая цензура прессы, полицейский надзор, контроль за торговлей (оправдываемый нуждами континентальной блокады) – все это мало напоминало республиканский уклад. Это была абсолютная монархия, во многом еще более жесткая, чем российская.
Такая деталь: в 1802 году Бонапарт (еще не император даже, а первый консул Французской Республики) восстановил рабство на Гаити, а предводителя гаитянских республиканцев Туссен-Лувертюра засадил в крепость, где тот и умер в 1803 году.
Освобождение российских крестьян Наполеон мог осуществить разве что из прагматических целей, как один из военно-политических маневров, позволивших бы ему приблизиться к победе. Но эффект мог быть совершенно обратный. Да и сама по себе процедура освобождения крестьян наверняка оказалась бы громоздким мероприятием: надо известить, объяснить, наделить землей, поделить орудия труда. Вместо армии солдат Наполеону надо было бы привести в Россию армию чиновников – ведь вряд ли удалось бы ему использовать в этом деле российский бюрократический аппарат. Наполеону пришлось бы превратиться в канцелярскую крысу – при всей усталости от войны Наполеон вряд ли бы на это пошел: война как инструмент достижения цели была ему понятнее и милее.
К октябрю всем – и русским, и французам – стало ясно, что у Наполеона нет за душой никаких фокусов. Король оказался голый.
Клаузевиц, в начале октября приехавший из армии в Ярославль, пишет о настроениях в окружении Великой княгини Екатерины Павловны, находившейся там вместе с мужем, принцем Ольденбургским и ярославским губернатором: «убеждение, что они (французы) должны будут отступить, вдруг создалось повсюду». Из перехваченных русскими писем выяснился чрезвычайный урон французов в Бородинском бою. Подкрепления были невелики: Коленкур пишет о трех маршевых полках, дивизии Делаборда (молодая гвардия) и дивизии генерала Пино. Для имитации подхода новых сил Наполеон будто бы велел некоторым полкам выходить в город с одной стороны, а вступать с другой, но эта уловка не обманывала никого.
Кутузов из Тарутинского лагеря рассылал отряды во французские тылы. Коммуникации французов были расстроены партизанами. В русскую Главную квартиру сотнями доставляли пленных. Отряд Мюрата, стоявший напротив Тарутинского лагеря, терпел во всем крайнюю нужду. Роберт Вильсон передавал в письме лорду Кэткарту разговор между Мюратом и Милорадовичем: первый просил, чтобы «его кавалерии было позволено фуражировать по левую и по правую стороны французского лагеря», а Милорадович, не скрывая издевки, отвечал: «Как можно, чтобы вы лишили нас удовольствия брать как кур лучших кавалеристов французской армии?..». Мюрат, выпрашивающий у русских сена для своих лошадей – враг был грозен, а становился смешон.
2 октября, пишет Коленкур, Наполеон предупредил Мюрата, что «намерен произвести маневр и, может быть, атаковать Кутузова». Наполеон хотел перед отступлением доставить себе «маленькое невинное удовольствие» – разбить русских. Некоторый резон в этом есть: разгромив противника, можно было бы и правда с минимальными опасениями следовать в Смоленск (тем более, никто еще не представлял всех проблем, которые создадут партизаны). Перед началом решительных действий в русскую ставку снова был послан Лористон. Цель была странная – узнать, нет ли ответов из Петербурга. Однако скорее всего приезд Лористона должен был убедить русских, что Наполеон терпеливо ждет мира, тогда как, казалось Наполеону, он уже подбирается к своей жертве.
В эти же дни он приказал корпусам заготовить и держать двухнедельный запас сухарей («будто у нас был транспорт для их перевозки!» – саркастически комментирует Коленкур), и «закупить 20 тысяч лошадей в этой пустынной стране», – пишет Сегюр. Все орудия и зарядные ящики, для которых не было лошадей, были собраны в Кремле, что было истолковано как признак скорого выступления.
3 октября он подписал Устав театра Комеди Франсез (на его рассмотрение Наполеон, по словам Сегюра, потратил три вечера). Согласно Уставу, в театре должно было быть 27 пайщиков (сосьетеров) и 20 пансионеров (актеры, работающие за жалование). Изменение статуса актера возможно, если на ежегодном собрании за это проголосуют не меньше 21 сосьетера, они же решали, какую пьесу принимать к постановке. (Сосьетеры оказывались консерваторами – Чехова в Комеди Франсез сыграли впервые только в 1961 году, а абсурдистов Ионеско и Беккета – в 70-х годах XX века). Так как театр финансируется правительством, то оно же назначает генерального администратора. Придуманная Наполеоном для театра внутренняя жизнь уж больно походила на армейскую: в труппе еженедельно полагалось проводить собрания (строевые смотры) с присутствием каждого актера, за опоздание – штраф, а уйти из театра актер мог только через десять лет службы, да и то – объявив о таковом желании в течение года дважды.
Разработку Наполеоном этого документа в сожженной Москве обычно рассматривают как свидетельство неугомонности гения. Однако зная, как он прожил этот месяц, нужно признать, что это скорее способ борьбы с паникой, его спектакль, который он разыгрывал для себя и для других. Когда эстафеты из Парижа не приходили неделями, когда войска в Москве не имели хлеба, конница почти перестала существовать, партизаны под Москвой резали фуражиров, а армия Кутузова в Тарутинском лагере принимала пополнения, Наполеон тратил свое время на поразительную чепуху, чтобы показать: все хорошо. Однако он уже не справлялся с собой. «Замечали, что он старался продлить время, проводимое за столом, – писал Сегюр. – Раньше его обед был простой и кончался очень быстро. Теперь же он как будто старался забыться. Часто он целыми часами полулежал на кушетке, точно в каком-то оцепенении, и ждал с романом в руках развязки своей трагической судьбы».