Тем не менее мы крепко подружились с Борисом Александровичем. Отец его не познал прелестей сталинского застенка, а сын в нём очутился. Взяли Бориса Александровича в 1937-м. Всем его одарили – и пытками, и голодом, и долгим путешествием в «столыпине», и лесоповалом. Он уже, как называли это лагерники, «доходил», то есть чахнул от непосильного труда и истощения, как вдруг его вызвали к начальнику, который объявил ему об освобождении. Это было перед самой войной.
Оказалось, что мать Бориса Александровича настойчиво искала выходы на сильных мира сего. И нашла того, кто сказал о нём Берии. Тот закрыл дело.
Борис Александрович ввёл меня в комиссию по литературному наследству Неверова. Я стал её ответственным секретарём. Но от комиссии мало что зависело. При Хрущёве в городе Куйбышеве (Самара теперь) вышел четырёхтомник избранных произведений писателя. В руководстве Союза писателей считали, что этого вполне достаточно. О более-менее полном собрании никто не хотел и слышать.
Аргументы были достойны руководства Союза: чему учит Неверов? Вот Серафимович, или Гладков, или Панфёров учат людей постигать советскую новь. А Неверов? Где она у него? Контраргумент, что писатель умер в 1923 году, их не убеждал: ну так для чего его печатать?
Борис Александрович проявлял чудеса дипломатии и обходительности. И, казалось, был поглощён только одним – публикацией произведений своего отца.
Но однажды он пришёл и объявил, что хочет кое-что нам с женой почитать. «Это ещё не закончено, – сказал он, – над этим ещё следует работать». И прочитал начало воспоминаний о своём аресте и пребывании в тюрьме.
Я удивился тому, что он подчёркивает социальное происхождение соседей по камере. Один из них кулак. Что из этого?
– Мне это важно, – сказал Борис Александрович, – для публикации. Я хочу подчеркнуть, что сам против советской власти не бунтовал. А кулак мог и затаиться.
Я убеждал его писать, не думая о публикации. Тем более что при Брежневе тему сталинских преступлений стали свёртывать. Борис Александрович сослался на «Правду», которая недавно напечатала новые главы из романа Шолохова «Они сражались за Родину». Я читал эти абсолютно немощные, ничтожные в художественном отношении главы. Не верилось, что их писала рука автора даже не великого «Тихого Дона», а посредственной «Поднятой целины». Главы эти были о Сталине, и политбюро пошло на их публикацию только потому, что Шолохов убедил руководство: такую тему отдавать Солженицыну нельзя. А вычитывая гранки, спрашивал у «правдистов»: «Ну что? Посильнее Солженицына будет?» Те подтверждали: посильнее!
Так или иначе, но Борис Александрович уверовал, что шолоховская публикация открывает дорогу запретной было теме. И спешил её оформить, подстраиваясь под тогдашнюю мифологию.
Он приходил к нам с очередным куском написанного. Читал. Мы с женой слушали с интересом. Но то и дело переглядывались, когда речь заходила о кулаках или нетрудовых элементах.
– Да нет, – говорил нам Борис Александрович, – конечно, сам я так не думаю. Но ведь без этого не напечатают.
Умер Борис Александрович внезапно. Но рукопись закончить успел.
В перестроечные времена я взял её у его вдовы Нины Петровны и отдал в журнал «Юность». Там охотно печатали тогда воспоминания бывших лагерников.
– Понимаете, – сказали мне в журнале, – эти воспоминания написаны по прежнему советскому трафарету. Есть отдельные интересные кусочки, но как их вырезать из пропагандистской лабуды?
Я прикинул. Да, вырезать нельзя – не получится!
Жалко Бориса Александровича. Дело он задумал благое. Чем же ещё убедить потомков в бесчеловечности режима как не свидетельствами её очевидцев? Но заговорил в Борисе Александровиче внутренний цензор, и он дал ему победить в себе правдивого свидетеля.
Может быть, и к лучшему, что он умер прежде, чем узнал, что подстраивался зря: он любил это своё детище. Однако, как и мой коллега в «Литературной газете», считал для себя обязательным следовать руководящему на данный момент мнению.
Поспособствовал я тому, чтобы взяли на работу к нам в газету одарённого человека, прозябавшего в издательстве «Просвещение». Увлекла меня его история.
Когда началась война, ему и брату-близнецу было по пять лет. Жили они в небольшом городке на Брянщине. Пришли немцы. Матери вместе с маленькими сыновьями удалось пробраться к партизанам, у которых они находились довольно продолжительное время и с которыми встретили советских освободителей.
Но вместе с освободителями пришли особисты. Партизаны и те, кто жил с ними, подлежали фильтрации, то есть проверке. Проверив, их отпустили, но из виду, как выяснилось, не выпустили. Они теперь навсегда были обязаны собственными руками марать свою биографию: на вопрос анкеты сталинских кадровиков: «Находились ли вы или ваши родственники на территориях, временно захваченных фашистскими оккупантами?» – отвечать: «Да».
Анкета не помешала братьям кончить школу, поступить в институты: один – в электронный, тот, о ком веду речь, – в МГУ, на филологический. Но сильно мешала дальнейшей их карьере. Несмотря на то, что учившегося на филологическом рекомендовали в аспирантуру, комиссия по распределению загнала его в Эвенкию, откуда уже в разгар хрущёвской оттепели он смог поступить в аспирантуру ИМЛИ, но, закончив её, вынужден был идти работать в «Просвещение» (оттепель кончилась, на дворе заметно холодало!). Я порекомендовал его Кривицкому. Тот, побеседовав с ним, согласился: начитанный, знающий литературу, вполне может работать в отделе литературоведения.
Уже тогда, работая с ним в одной газете, я удивлялся его желанию подписывать своей фамилией отчёты с тех официальных мероприятий, на которые его посылали. Сотрудники газеты ставили в этих случаях: «Наш корреспондент». И действительно, что за радость подписываться под словами: «выступивший на собрании секретарь X напомнил слова В. И. Ленина о том, что…» или «с огромным подъёмом собрание приняло приветственное письмо в адрес Центрального Комитета КПСС и лично…»? Но тот, кому я протежировал, объяснял, что ему очень важно, чтобы фамилия его мелькала почаще, запоминаясь читателю.
Сомневаюсь, чтобы его фамилия о чём-то тогда говорила обычным читателям. А вот нужному ему читателю – Василию Ивановичу Кулешову, который заведовал кафедрой русской литературы на филологическом факультете МГУ, его фамилия действительно запомнилась. И сам он приглянулся Кулешову. Так стал мой бывший коллега сотрудником кафедры.
Время от времени он приходил в газету, в основном в отдел информации, добиваясь, чтобы о том или ином мероприятии, затеянном Кулешовым, или о самом Кулешове появилась хотя бы крошечная заметка. Не настаивая теперь на своей подписи, но, если предлагали, с радостью подписываясь.