Шахматов привел Иосифа к Уманскому. Я там был, мы познакомились. Иосифу было лет 17–18. Он толком ничего не говорил, только хватался за голову, кричал: «Вы ничего не понимаете!» Он мне сразу ужасно понравился, я увидел – сердце.
Я ему сказал: «Ты – поэт». А Уманский отнесся к нему, как ко всем, цинично. Иосиф вызывал у него раздражение.
Иосиф был очень безобидный. Идею всепрощения он уже тогда откуда-то очень крепко усвоил. Однажды мы возвращались с Уманским на велосипедах в город, а навстречу едет Иосиф на только что купленном велосипеде. Измученный, он даже седло не поднял, фабричную смазку не обтер. Я стал поднимать ему седло, Иосиф улыбался и протягивал нам шоколад, а Уманский говорил ему что-то очень циничное: «Шоколадки кушаешь…» и т. п. А Иосиф не отвечал и все продолжал улыбаться.
Тут я опять перебил Гарика: «Иосиф – непротивленец? Он же писал: „Пусть закроется – где стамеска! – яснополянская хлеборезка! Непротивленье, панове, мерзко. Это мне – как серпом по яйцам!“» «Это у него волны такие», – не совсем понятно пояснил Гарик и припомнил другой пример незлобивости Иосифа, тоже связанный с двухколесным транспортом:
Однажды на площади Искусств на него мотоцикл наехал, сбил с ног. Я на мотоциклиста с кулаками, а Иосиф стал меня удерживать: «Нет, нет, нет!» Ну, находило на него иногда, особенно перед бабами. Как-то в Энн-Арборе мы не то что поссорились, но вроде того. Сидел на диване и говорил: «В Никарагуа послать войска… Камбоджу надо было бомбить…» Это не Иосиф. А вот как-то вскоре после смерти Ахматовой сидели мы у Найманов, у Толи и Эры. Иосиф был с Зосей. Рейн был. Еще кто-то. Потом Рейн ушел на кухню воровать мясо из борща. Найман ему говорит: «Ты что, Ахматова умерла, а ты…» Рейн разозлился. А тут Иосиф снял шпагу со стены (у Наймана висела) и начал ею перед Зосей поигрывать. Рейн говорит: «Брось! Отдай!» Вырвал шпагу и ударил Иосифа кулаком в челюсть. Иосиф на минуту потерял сознание. Очнулся и говорит Рейну: «Ты прав». А потом: «Баб развезите по домам сами, я пошел». И ушел. У Рейна из руки, которой за шпагу хватался, кровь льется. Я повез Зоею домой. Кстати, такси стояло прямо у дома, в нем двое гэбэшников сидели.
Дальше Гарик продолжил про Уманского, Шахматова и как дело закончилось тюрьмой для них.
Шахматов чем всех покорил? Талантливый (музыкант), смелый, щедрый. Получит мало-мало денег и сразу всех поит.
Мы с Уманским и Шахматовым однажды решили вести дебаты. Договорились, кто будет выступать за коммунизм, кто за капитализм, и каждый день писали трактаты «за» или «против». Потом гэбэшники нашли у Уманского сочинения Маркса, Ленина, Хрущева все исписанные с замечаниями вроде «свинья» и т. п.
Еще мы с Уманским и Шахматовым пили много. Пьяные вошли в трамвай, стали орать: «Долой советскую власть!»
А кондукторша нам тихо говорит: «Вы, ребята, молодцы». Однажды пили водку на Мойке в столовой для спортсменов и ссали из окна. На Дворцовой площади при людях ссали на Александровскую колонну. На углу Невского и Садовой ссали.
Мочеиспускание как выражение нонконформизма и протеста, видимо, было обычно в этой компании. По этому поводу возникла даже мемуарная перепалка. В книге Волкова Иосиф говорит, за что в первый раз посадили Шахматова: «Он отлил в галоши и бросил их в суп на коммунальной кухне в общежитии, где жила его подруга, – в знак протеста против того, что подруга не пускала его в свою комнату». Это вызвало особое возмущение Шахматова, хотя главным в его статье было доказать, что Иосиф все врет и что Иосифа он не закладывал. В своей отповеди Бродскому он приводит свидетельство той самой подруги: «А в галоши написала я, боялась, что ты меня не застанешь в комнате, когда вернешься»[19]. У Шахматова-мемуариста вообще ход мысли удивительный. Отругав Бродского, он переходит к Уманскому:
Этого человека приличные и порядочные люди называли гигантом. Перед ним преклонялись профессиональные музыканты, архитекторы и писатели. Он, сидя на своем знаменитом подоконнике на Желябова, писал фортепианные сонаты, не прикасаясь к инструменту. Я сам присутствовал, когда музыканты Малого оперного трясущимися руками принимали в дар его тетрадки. Театр-студия университета ставила его пьесы и заказывала новые. Когда ему было лень выходить из дома, он выкидывал тетрадки в мусорное ведро. Бродский при мне достал однажды одну и положил в карман. Желая сделать приятное своему отцу, Шурка пришел в институт им. Иоффе, престижный вуз вроде Баумановского, блестяще сдал экзамены и показал им свою статью о природе элементарных частиц. И был принят, несмотря на начавшийся учебный год. Отчислен он был за непосещение лекций по марксизму.
(Это, конечно, чепуха. В отличие от московского физтеха ленинградский Физико-технический институт им. Иоффе не учебный, а научно-исследовательский. – Л.Л.) Те, кто хотел видеть дальше своего носа, тянулись к нему, и он моментально находил нужные слова, освещающие этому человеку его путь[20].
И заключает свою хвалу другу Шахматов так: «Вот Шурку я продал, потому что знал, что его все равно посадят»[21].
В 92-м году, вернувшись из Европы, Иосиф рассказывал: после выступления в Мюнхене подошел бомжеватый пожилой человек, спросил: «Не узнаешь?» Оказалось, Шахматов. Сказал, что ночует в русской церкви. Показал бутылку бренди за пазухой, предложил пойти поговорить: «Нам надо объясниться». Иосиф сказал, что объясняться не о чем. Шахматов отошел, и мюнхенский «кореш» (так Иосиф обозначил своего спутника) спросил, кто это был. Иосиф ответил: «Человек, который меня заложил КГБ»[22].
Гарик об аресте Шахматова и том, что последовало, рассказывает так:
Шахматову [за галоши] дали год. Иосиф как раз был летом в Сибири, в Красноярске зашел к его матери. Рассказывал: «Вышла женщина с большими печальными серыми глазами».
А раскололи Шахматова так. Когда он был в лагере, один прибалт рассказал ему, где в Красноярске спрятан клад. Клада он не нашел, а нашел пистолет ТТ. Вскоре его опять забрали за уличную драку и при обыске нашли пистолет. Теперь ему обламывалось от шести до восьми лет. Вот тут он и сказал следователю:
«У меня есть специальная информациям знаю о существовании подпольной антисоветской организации в Ленинграде».
Он им наговорил, будто группа Уманского имеет оружие и радиостанцию. Имен назвал человек тридцать, даже тех, кого видел один-единственный раз. Его повезли в Ленинград, а к Уманскому тем временем подослали стукача. Мы стукача легко вычислили. Но Уманский – юродивый, стукача не выгнал.
Я в это время был на севере, в Лавозере. Хотел там устроиться у знакомого начальника геодезической станции. Изучали северное сияние, Новый год встречали, 1962-й. А тем временем в Ленинграде начались обыски.
Был среди нас один хороший малый, Геннадий, фанатичный музыкант. Жил вдвоем с матерью в комнате, которую почти всю занимал рояль. На рояле стоял бюст Бетховена, и ели они на этом рояле. Когда к нему пришли с обыском, спросили: «Холодное оружие есть?» Он сказал: «Есть», – и подал им перочинный ножичек.
Иосиф мне написал об обысках и пр., но письмо перехватили. 28 февраля начальник станции мне вдруг говорит: «Мы тебя на работу взять не можем, уматывай». Отвезли меня на станцию. Пока ждал поезда, захожу в буфет. Там двое. Обычно в пустынном месте, когда новый человек входит, на него смотрят, а эти, наоборот, сразу уткнулись в тарелки. Ну, понятно… Мурманский поезд пришел в Ленинград на Московский вокзал в шесть утра, и два этих типа да еще милиционер-гигант с усами встречают меня у вагона. Посадили меня с моими лыжами в черную машину и повезли на Литейный. Сначала до восьми утра какие-то шли пустые разговоры, а потом настоящий следователь, полковник, проснулся, приехал и с восьми начал меня допрашивать. Я пытался по вопросам понять, что они знают. Расспрашивали про Иосифа. Я говорю: «Да он – поэт…» – «О чем вы вели с ним разговоры?» – «О погоде и о спорте». Стали на меня орать: «На вас тридцать человек показали, что вы все знаете!»
Времена были, по известному выражению, «вегетарианские», так что Гарика, Иосифа и остальных, постращав, отпустили. Уманскому за антимарксистские трактаты дали пять лет и Шахматову столько же, видно, со злости, что впутал ГБ в дурацкую историю.
И вот последнее, что припомнил Гарик об отношениях Уманского и Бродского.
Перед моей эмиграцией [1977] Уманский, уже давно отсидевший, дал мне толстую тетрадку с критикой стихов Иосифа, чтобы я ему передал. Он доказывал, что у Иосифа нет никакой поэзии. Мне эта роль посредника не понравилась, и я тетрадку в печке сжег. В Америке рассказал Иосифу, он сказал: «Жаль».
У Гарика интересно устроена память – он припоминает иногда самые мелкие обстоятельства, но признается, что не помнит иных важных событий. Однажды он поразил меня таким высказыванием: «Знаешь, я вдруг вспомнил вчера, что у меня была другая, первая, жена, еще до Людки. Но абсолютно ничего о ней не помню, кроме того, что она любила есть серединки из лука».