Вишневский глубоко проникся заботами и мыслями о романе (не исключено, что и идея написания пьесы «Незабываемый 1919-й» родилась под влиянием столь близкого участия в «творческой кухне» К. А. Федина), и вскоре произошел весьма любопытный случай. 27 августа 1948 года в 3 часа дня Всеволод Витальевич деловито и подробно отвечает на очередной возникший у Федина вопрос: «Справка для Вас. — В русской коннице издавна были кавалерийские значки: эскадронные, сотенные, значки команд разведчиков, штабные и т. д. Эта традиция перешла и к Конармии. Сотни и эскадроны возили значки: штандарты на пиках, обычно алые, с номерами, небольшими текстами и пр.
Я помню, что у штаба Конной при специальной сотне был такой же значок. Его устанавливали у занимаемого здания — это означало: здесь сотня штаба…»
А в ответ Константин Александрович пишет:
«Спасибо за письмо. Получил его через 10 минут после того, как поставил точку на „Необыкновенном лете“… Вам по праву могут и должны быть посвящены некоторые страницы и даже главы этого романа. Благодарю Вас за помощь и за товарищество — за бескорыстие и терпеливость желания мне помочь… Вам первому сообщаю об окончании работы».
И Вишневский, получив эту записку, тут же со всей полнотой чувств, искренне радуясь удаче товарища, отвечает:
«Дорогой Константин Александрович!
Конец! Роман написан! Конармия ворвалась в Ростов или Майкоп! Понимаю, приветствую! Полтора, два года работы — это ведь больше и дольше походов 1919 года…
Благодарю за добрую записку. Я выполнил лишь свой долг: долг бойца Конармии, долг русского человека, долг редактора, долг товарища.
Сейчас Вы пишете мне в запале. Потом будете пристально выверять и править все главы. Я поэтому все-таки покопаюсь насчет значков, Нового Оскола и пр…»
Замечательная творческая дружба двух крупных писателей нашего времени продолжалась до самой смерти Вишневского, и на титульном листе вышедшего из печати «Необыкновенного лета» романист сделал такую знаменательную надпись: «Дорогой Всеволод Витальевич! Вы были моим Вергилием по военно-историческим дорогам 1919 года… К моей памяти о прошлом Вы щедро прибавили свою…»
Как-то утром позвонил Довженко:
— Очень по тебе соскучился. Завтра кончаю монтаж фильма. Художественный совет студии доволен, а в воскресенье еще просмотр — для ученых и для друзей. Может, приедешь, а?..
Наконец-то фильм, которому Довженко отдал несколько лет, выйдет на экран. Все бы ничего, но в условиях послевоенной разрухи и студии приходилось туго: иной раз съемки откладывались из-за того, что не хватало реквизита. Александр Петрович снимает без передышки, на съемках кричит, ругается: то шляпа для актера, исполняющего роль Мичурина, тесна, то яблоки грошовые, а ведь нужны отборные, выставочные. Да и переделывать фильм пришлось после замечаний худсовета…
В эти трудные для Довженко годы они еще больше сближаются: чаще встречаются, ведут долгие беседы о жизни, литературе, искусстве, расстаются неохотнее. Порой у Александра Петровича бывают приступы уныния: после того, как написанный в 1943 году по свежим следам событий сценарий «Украина в огне» Комитетом по делам кинематографии был запрещен для печати и для постановки, от режиссера отвернулись в Киеве, даже на «Украинфильме», который ныне носит имя А. П. Довженко…
В минуты откровений шва речь о самом главном. «Я проживу еще лет шесть… — говорил Довженко. — Надо написать несколько пьес… Я думаю о новом, интеллектуальном театре. Без быта, писатель не должен вещать из „нутра“ героев, а излагать мысли, очищенные мысли людей… Я, например, пишу крестьян как философов…» И он вспоминал своего отца, живые картинки детства: на покосе, бывало, когда дождь льет и льет и портит сено, бородатый, косматый старик, подняв руки со сжатыми кулаками, гремел: «Что же это такое?! Зачем?! Вот я тебя косой!..»
Нередко они говорили о творчестве Эйзенштейна — в, определенном смысле антипода Довженко, который, признавая талант кинорежиссера, восставал против отдельных его проявлений.
— Шедевр… — это о второй серии «Ивана Грозного», И Александр Петрович тут же уточняет свою оценку. — Но это трагедия без катарсиса… Ненавижу такое искусство… Гениальная фотография… Гениальная музыка Прокофьева, совпадающая с кадрами так удивительно. Портреты, замедленность… Все под сводами, душно… В цвете ничего нового — это все было в живописи: бархат, золото и прочее… Танцы у Грозного — нечто от ансамбля, какой-то парень стриженый, современный… Странно, Всеволод…
— Эйзенштейн — большой талант, — говорил в другой раз Довженко, — но он залез в дебри библиотеки, в западную эстетику. Он уже не вернется… И потом: он всегда ироничен, циничен… Где-то он перед зияющей пустотой. А надо иметь — всегда надо иметь святое…
Вишневский далеко не со всем согласен, но в давнем споре Эйзенштейна и Довженко — «горожанина» и «крестьянина», таланта «от головы и эрудиции» и таланта «от земли» — он на стороне последнего. Вновь и вновь перечитывает эйзенштейновский сценарий, смотрит фильм и приходит к выводу, что художник потерпел неудачу: «Это „дворцовая“, мрачная вещь… Надо было ее сжимать и делать сильно Ливонскую войну…» В другом месте дневника мы находим и более развернутую оценку «Ивана Грозного».
Суть мнения Вишневского сводилась к следующему: автор сценария и фильма ушел от России XVI века к западноевропейской живописи, к католицизму; его потянуло к игре средневековыми ужасами. Забыл о русской природе, о духе, о русских страстях; поспорил с «Борисом Годуновым» и «Царем Федором Иоанновичем», с Репиным, Суриковым и другими — и наказан. Попал в плен к старомодной композиции, взял условный и исторически ошибочный сюжет «узкого дворцового заговора», убийств, казней… Исключил народ, исключил почти государственную деятельность Ивана, неверно изобразил военную силу России (дал разнузданных, порочных опричников, а где ратники, воеводы, ополченцы?).
Вишневский написал пятнадцать страниц отзыва и прочел их Эйзенштейну. Тот, слушая, внутренне волновался, краснел, в одном-двух местах возражал в частностях. А затем потянулся к рукописи:
— Можно ее взять с собой?..
Вишневский кивнул в знак согласия, и Эйзенштейн, вымученно улыбнувшись присутствовавшей при разговоре Софье Касьяновне, сказал:
— Хорошо, что ее Всеволод не напечатает… Это отличная проза…
А вообще, несмотря на довольно жестокую критику второй серии «Ивана Грозного» Вишневским, для Эйзенштейна Всеволод Витальевич оставался одним из тех немногих людей, на чью помощь он мог рассчитывать в трудную минуту.