— Странно, — перебил я Нину. — СД — полукровка: отец — еврей, мать — армянка. Как шутил Вагрич Бахчанян, «еврей армянского разлива». Зачем ему понадобилось увеличить свою еврейскую половинку до трех четвертей? Поднадоели анкетные данные и он решил представить их в несколько иной комбинации? Очередная его мистификация, коих он был большой мастер? Свою прозу он называл псевдодокументализмом. А здесь — лжеавтобиографизм? Для него что письма, что проза — все едино.
— Так и есть! Эти письма — такая же чудесная проза, как и его рассказы. Только в ином жанре: эпистолярная проза.
В таком восторженном состоянии и правда не видел Нину никогда. Любил ее еще больше, хотя куда больше! И дико ревновал к мертвецу. Хотел обнять, приголубить, приласкать, но решил наоборот — нет, не ушат холодной воды, но слегка остудить.
— Не связано ли это с предотъездными настроениями в Ленинграде, где привокзальная атмосфера и «неожиданно выяснилось, что все окружающие — евреи»?
— Какое это имеет значение? — не унималась Нина. — Классно как сказано: «неожиданно выяснилось»…
— Да, этого у него не отнимешь — юмора…
— А что ты хочешь у него отнять? Талант? Что-то ты к нему неровно дышишь…
— Это ты к нему неровно дышишь, — сказал я.
Нина на меня как-то странно посмотрела:
— Иди сюда…
Впервые мы воспользовались loveseat по назначению. Впервые без презика. «Будь что будет.» — шепнула Нина, когда я хотел вынуть, и не выпустила меня. Обалденный секс — как никогда. Красивая — как никогда, господи! И тут меня как пронзило: Нина принимала меня за другого и принимала в себе, а теперь и в себя — другого. Ну и пусть!
— Совсем как в юности, — сказала Нина и заплакала. По-настоящему.
К кому ревновать — к тому, кто был у нее в юности, первый раз — в первый класс, или к тому, с кем у нее никогда ничего не было, не могло быть и не будет? Оба соперника для меня из виртуального ряда. Тем сильнее ревность.
— Знаешь, — сказала она вдруг, — когда все это у меня началось, нет, не секс, а вся эта девичья похоть, такая зависимость, просто ужас, только об этом и думаешь, я была в отчаянии, мечтала, чтобы у меня вообще не было влагалища. Смешно, да?
Хотел увести мою милую в койку, чтобы продолжить любовь как никогда, но Нина так и осталась голенькой, не стесняясь больше меня, на нашем любовном ложе и снова взялась за письма моего случника, но читала теперь молча и передавала мне страницу за страницей.
В этих эпистолах СД раскрывался с необычайной силой. В отличие от всех других писем — бывшей любовнице, к которой он относился, мягко говоря, снисходительно и как к женщине, и как к литератору, или самозванцу-мэтру, цену таланта которого он тоже знал, а вдобавок поймал на моральной нечистоплотности, — эти письма были адресованы одному из самых статусных и одаренных русских поэтов, когда сам СД был в литературе еще никто. Недаром испытывает к ЮМ не только респект и уважуху, но своего рода благоговение.
Да и Соловьев вспоминал, что СД говорил о ней с придыханием, а Бродский называл ее стихи изумительными. Лучше процитирую самого СД:
И еще я подумал, случись все это у меня на родине!.. Я мгновенно становлюсь знаменитым. Бываю в Доме творчества. Ужинаю в ЦДЛ с ЮМ. (Белла Ахмадулина рыдает от зависти.) Официант интересуется: «Над чем работаете, СД?» В общем, живу как человек. А здесь?
Встреча с ЮМ в ЦДЛ — вершина литературных мечтаний СД. Вот почему в письмах к ней он выкладывается весь, касается ли это его творческого кредо либо практических планов.
Иногда эти письма смахивают на объяснение в любви, а то и зашкаливают еще дальше — это касается его матримониальных прожектов, и хотя подобные предложения он делал и другим женщинам — то ли в шутку, то ли всерьез, — однако теперь, похоже, это как-то было связано со смутными эмиграционными прожектами СД. Нет, еще не на Запад, куда подались Ося Бродский, Дима Бобышев, оба Миши — Шемякин и Барышников, Рудольф Нуриев, Наташа Макарова, а в Москву, куда к тому времени рванули из загэбэзированного Ленинграда многие Сережины знакомые: женившиеся на москвичках Андрей Битов и Женя Рейн, Володя Соловьев с Леной Клепиковой, Толя Найман. Кто-то помечтал, помечтал, ну, прям как три сестры: «В Москву, в Москву, в Москву!», — да так и не решился, как тот же Валера Попов, всегда опасавшийся конкуренции: «Там, где Битов, второму ленинградцу делать нечего». Ленинград опустел, остались единицы — Виктор Голявкин, Глеб Горбовский да ливрейный еврей Саша Кушнер, но они погоды не делали: культурный ландшафт изменился неузнаваемо, город опустел. СД в аварийном порядке просчитывал разные внутриэмиграционные варианты, потому что в Ленинграде было невмочь.
Почему я отправился именно в Таллин? Почему не в Москву? Почему не в Киев, где у меня есть влиятельные друзья?..
Эти его письма помечены 75 — 76-м годом. В марте 75-го СД возвращается в Ленинград из внутренней эмиграции после краха всех его таллинских надежд и упований, а до окончательного отвала из России в конце августа 78-го еще несколько мучительных лет. Вот СД и проигрывает еще один паллиативный вариант — столичный, с чем, по-видимому, связан и его странный звонок в Москву Владимиру Соловьеву с расспросами, как они там с Клепиковой устроились и каковы журнально-издательские перспективы, и матримониальные намеки вдовствующей ЮМ, последний муж которой, поэт Леон Т., сиганул в свою смерть из окна их квартиры на Калининском проспекте. Почему эти половинчатые, полуэмигрантские планы были похерены, судить не берусь.
…Мое бешенство вызвано как раз тем, что я-то претендую на сущую ерунду. Хочу издавать книжки для широкой публики, написанные старательно и откровенно, а мне приходится корпеть над сценариями. Я думаю, идти к себе на какой-нибудь третий этаж лучше снизу — не с чердака, а из подвала. Это гарантирует большую точность оценок.
Я написал трагически много — под стать своему весу. На ощупь — больше Гоголя. У меня есть эпопея с красивым названием «Один на ринге». Вещь килограмма на полтора. 18 листов! Семь повестей и около ста рассказов. О качестве не скажу, вид — фундаментальный. Это я к тому, что не бездельник и не денди. И почти сидел в тюрьме.
***
…Томас Манн — великий человек, но «Иосиф с братьями» — чистая мистификация. Чтобы автора в этом не интуитивно, а доказательно уличить, надо подняться на очень высокую ступень. Беда только, что на этой ступени никто никого ни в чем не уличает. И потому грандиозное космическое штукарство Томаса Манна недоказуемо.