Не в силах больше выносить холодный ветер в Ле-Булу, Набоковы переехали 24 апреля в Сора в Арьеже — городок в пятидесяти милях к западу, расположенный на высоте 2000 футов над уровнем моря и заботливо защищенный со всех сторон горами. Набоковы заранее заказали номер в гостинице, однако их не могли устроить слишком примитивные туалеты, вырытые прямо в земле, и они сняли целый этаж в доме лавочника и наняли женщину, которая убирала комнаты и готовила45.
Не было случая, чтобы Набоков, шагая с сачком через Сора, не увидел бы, оглянувшись, «каменеющих по мере моего прохождения поселян, точно я был Содом, а они жены Лота». Дороги были труднопроходимыми, то и дело нужно было перебираться через ручьи вброд — даже путеводитель для туристов назвал эти места «le pays des eaux folles»[103], — а луга кишели змеями46. Однако подобные мелочи не могли остановить лепидоптеролога.
Все еще работая над «Защитой Лужина», Набоков напечатал в мае восторженную рецензию на «Избранные стихи» Бунина, которого он назвал лучшим русским поэтом после умершего более пятидесяти лет назад Тютчева, лучшим даже, чем Блок47. Позже он отказался от этой оценки, но всегда продолжал ставить поэзию Бунина необыкновенно высоко в отличие от его выспренной прозы, за которую Бунина больше всего почитали русские эмигранты.
Несмотря на то что в сачок продолжали попадаться все новые и новые экземпляры бабочек, Набоковы 24 июня вернулись в Берлин с «великолепной коллекцией»48. На оставшиеся после поездки ульштейновские деньги они решили купить землю. Прочитав в рекламном объявлении, что в Колберге на Вольцигер Зее, в часе езды на юго-восток от Берлина, продаются участки земли, они вместе с Анной Фейгиной купили один из них — поросший березами и соснами, с небольшим кусочком пляжа и водяными лилиями у берега.
Позднее Набоков вспоминал, что клочок земли по размеру был не больше их далеко не слишком просторных апартаментов в «Палас-отеле» в Монтрё, однако они планировали через два года построить здесь трех- или четырехкомнатный дом49.
Строительство еще не началось, когда в июле Набоковы переехали в Колберг, сняв у местного почтальона хибару. Комнаты их были неуютны — правда, они проводили большую часть времени на берегу озера. Здесь Набоков нашел столь необходимые ему для работы тишину и уединение. Он продолжал штурмовать «Защиту» и писал лучше, чем когда-либо. На досуге он тренировал Веру на теннисном корте и развлекал приезжавших из Берлина друзей — энтомолога Кардакова (Набоков по-прежнему не забывал бабочек), своих бывших квартирохозяев фон Далвицей, Каминку с женой, заночевавших как-то в доме почтальона, и Анну Фейгину, которая провела с ними неделю50.
Перспективы были, казалось, благоприятными для Сирина. Его рассказ «Бахман» «Vossische Zeitung» напечатала в конце июня на почетном месте. В этом же месяце он сдал в издательство «Слово» сборник, в котором, по образцу Бунина, специально соединил рассказы и стихи: 15 рассказов (из напечатанного ранее 8 рассказов в сборник не попали) и лучшие стихи 1924–1928 годов. К началу августа стали приходить гранки книги «Возвращение Чорба». Однажды он отослал гранки без одной пропущенной им страницы, и ему пришлось просить у почтальона велосипед и мчаться на ближайшую железнодорожную станцию, чтобы послать ее вдогонку51.
15 августа он написал матери:
Кончаю, кончаю… Через три-четыре дня поставлю точку. Долго потом не буду браться за такие чудовищно трудные темы, а напишу что-нибудь тихое, плавное. Все же я доволен моим Лужиным, — но какая сложная, сложная махина.
Он понимал, что «Защита Лужина» — это важный шаг вперед, а Вера написала свекрови: «Таких вообще еще русская литература не видала»52.
Быть может, наше чувство времени — это сквозняк из другого измерения.
Рукопись книги «Убедительное доказательство»1
Подлинная история набоковского искусства — это история обретения стилистической и повествовательной изобретательности, необходимой для решения тех задач, которые ставила его философия. К концу 1920-х годов он не только отказался от подержанных слов и приемов своей ранней поэзии, но и оставил в прошлом медитативность таких рассказов, как «Звуки», «Благость», «Путеводитель по Берлину», — более глубоких в философском смысле, однако все еще не вполне убедительных и слишком плоских с точки зрения искусства. По мере созревания его таланта он открывал новые структуры и новые стратегии, которые позволяли выявить всю интеллектуальную амплитуду его идей и обеспечить человеческий контекст, «дающий имя им и место обитанья».
В «Защите Лужина» он впервые изобрел средства для наиболее полного изображения своих идей. И здесь, прежде чем обратиться к его первому шедевру, нам необходимо рассмотреть философию Набокова и то, как она обусловливает уникальность его искусства.
Набоков был уверен, что жизнь до краев полна счастьем, если только мы научимся не принимать наш мир как нечто само собой разумеющееся. Эта главная установка Набокова — вспомним, что свой первый роман он хотел назвать «Счастье», — определяет все его творчество, его пытливость, его открытость и прежде всего присущее ему чувство благодарного изумления. В одном из ранних рассказов Набоков замечает, что один из эпизодических персонажей «был пессимист и, как всякий пессимист, человек до смешного не наблюдательный»2. В одном из его ранних стихотворений апостолы испытывают отвращение при виде червей, выползающих из раздутого песьего трупа, и только Христос восхищается жемчужной белизной зубов мертвого пса3.
С точки зрения Набокова, самое большое заблуждение здравого смысла состоит в том, что он представляет жизнь как борьбу за превосходство, нечто вроде игры в «Монополию» в мировом масштабе. Один из его персонажей признает, что он плохо справляется с «тем, что называют практической стороной жизни (хотя, между нами, торговые книги и книготорговля выглядят при свете звезд удивительно нереальными)»4. «Здравому смыслу» Набоков противопоставляет «искусство», придавая этому понятию особое значение, которое часто превратно истолковывают5. Он не уподоблялся водителю грузовика, утверждавшему, что земля крутится благодаря колесам, и не думал, что коль скоро он стал художником, то искусство как профессия важнее любой другой человеческой деятельности. Он также не рассматривал искусство как некую гонимую монашескую добродетель, скрывающуюся от пошлого мира в самоценном коконе, спряденном из изысканных шелковых нитей прошлого. Для Набокова искусство есть способность провидеть красоту в мясных тушах, дух, отстраняющий суету мира, — не ради того, чтобы отречься от него, но чтобы посмотреть на него свежим взглядом, насладиться бесценной бесполезностью и щедростью жизни.