бессильного всего лишь идею — так ли много, если идеи (это все знают) витают в воздухе?
Передо мной еще один документ — письмо из блокадного Ленинграда, помеченное сорок вторым.
На дворе — праздник, седьмое ноября.
Только много ли людей в городе может отметить его хотя бы лишним куском хлеба?
Одна страшная зима позади, а для Калужнина позади смерть. Впереди — восемнадцатое января 1943 года, день прорыва блокады.
Цифры давно известны — больше миллиона погибших, по приблизительным данным. Стоит ли вспоминать редкие исключения?
Я еще помню школьное о «типичном» и «нетипичном». Текст письма, что лежит у меня на столе, взят из архива Русского музея.
Да, письмо «нетипично».
И все же, все же...
«8 ноября 1942 г.
Дорогая Женечка!
Вечер 7 ноября был устроен у меня в мастерской. Вся мастерская была особенно хорошо убрана сплошь коврами, где-то достали замечательную посуду для сервировки стола, короче говоря было очень хорошо все сооружено и всего было вдоволь и даже чрезмерно, это в отношении вина и еды.
Серов, приехав из Москвы, не сказал, что привез с собой специально для этого всяких вещей. Были колоссальных размеров пироги с рисом и мясом, пироги сладкие, винегреты, копченая и простая колбасы, сахар, конфеты и т. д. Целый день две женщины готовили все это, и получилось просто шикарно, и у нас у всех осталось очень хорошее впечатление от этого вечера. Я выпил за Ваше здоровье, за то, чтобы скорее быть опять вместе и чтобы все было так, как нам бы хотелось.
На этом вечере было немало людей: я, Серов, Серебря, Павлов, Пинчук, Саянов, Вельтер (певица), Ася с Мишей Пукшанским (шеф стола, он удивительно любит и умеет приготовить хорошие блюда) и еще одна знакомая Серова, которую я впервые видел, вот и вся компания.
12 ноября открывается выставка ленинградских художников, посвященная двадцатипятилетию. Я выставляю свой большой рисунок на холсте: «Слушают доклад Сталина». И восемь этюдов...»
Автор письма — тоже бывший художник «Круга». Судьба у каждого складывалась по-своему. Вернее, каждый складывал свою судьбу как умел...
И все же два обстоятельства заставляют меня снова вернуться к Владимиру Серову, «дитяти своего времени».
Первое — маленькая скромная пометка в энциклопедической справке:
«Чл. КПСС с 1942».
Выходит, именно тогда молодой коммунист Серов ел пироги «колоссальных размеров», пил вина «чрезмерно», а потом как свой героический подвиг отмечал вступление в КПСС в самый трудный для страны год.
И второе — эпизод более позднего времени. Впрочем, позволю себе привести цитату из статьи известного искусствоведа М. Чегодаевой в газете «Советская культура» за 17 декабря 1988 года.
«...Оправившись от шока, вызванного ХХ съездом партии и первыми годами «оттепели», некоторые принялись приспосабливаться к новым обстоятельствам, тем более что и обстоятельства довольно быстро начали склоняться в их сторону... Одной из самых активных фигур в художественной жизни шестидесятых годов стал Вл. Серов.
Скомпрометировавший себя в сороковые годы травлей лучших ленинградских художников, причастный к трагической гибели в сталинских лагерях искусствоведа Н. Пунина, Вл. Серов счел за благо переехать в Москву, где и преуспел: к началу шестидесятых годов он стал первым секретарем правления Союза художников РСФСР, вице-президентом Академии художеств. Отлично чувствующий конъюнктуру, он раньше, чем кто-либо из художников, понял перемену в настроениях руководства, почувствовал стремление вновь «прижать» творческую интеллигенцию. Требовалось дать урок чересчур осмелевшим художникам.
В 1962 году к тридцатилетию МОСХа готовилась большая юбилейная выставка...
Стало известно, что накануне вернисажа, назначенного на 2 декабря, Манеж посетит Хрущев. Перед этим посещением в Манеж были доставлены скульптуры молодого скульптора Э. Неизвестного, работы группы художников-авангардистов. Они были размещены в служебных помещениях на втором этаже зала. Молодые художники, вероятно, и понятия не имели, с какой целью их работы повезли в Манеж, между тем цель была вполне определенная. Вл. Серов строил свои расчеты, уповая на эмоциональный, «взрывчатый» темперамент главы правительства, весьма некомпетентного в вопросах изобразительного искусства, и не ошибся.
В качестве первого секретаря правления Союза художников РСФСР Вл. Серов должен был сопровождать «высокого» гостя. Едва Хрущев прибыл в Манеж, Серов, минуя выставку, повел его прямо на второй этаж. При виде решительно ему непонятных авангардистских работ Хрущев впал в ярость — эту ярость он распространил на весь дальнейший осмотр выставки. Были «разнесены» работы Р. Фалька, А. Васнецова, П. Никонова, А. Пологовой... Хрущев объявил, что устроители выставки „проявили либерализм, а такая политика не может привести к дальнейшему подъему советского искусства социалистического реализма“».
Статья М. Чегодаевой называется «Провокация в Манеже»; редакция в коротком предуведомлении пишет, что посещение выставки Хрущевым, «как исключение Б. Пастернака из Союза писателей, как и уничижительная критика романа В. Дудинцева «Не хлебом единым», стало одним из рецидивов сталинизма, которые в конечном счете сорвали так смело начатое Хрущевым дело демократического обновления нашего общества. Сорвали не случайно, но сознательно, при активном содействии тех, для кого демократизация страны была смерти подобна».
И еще одно свидетельство, но уже очевидца, — запись художника Бориса Жутовского: «...когда Хрущев пошел в соседний зал, где висели работы Соболева, Соостера, Янкилевского, я вышел в маленький коридорчик перекурить. Стою рядом с дверью, закрыв ладонью сигарету, и вижу, как в коридор выходит президент Академии художеств Серов и секретарь правления Союза художников Преображенский. Они посмотрели на меня, как на лифтершу, и Серов говорит Преображенскому: «Как ловко мы с тобой все сделали! Как точно все разыграли!» Вот таким текстом. И глаза на меня скосили. У меня аж рот открылся. Я оторопел».
Статья Владимира Васильевича Калинина, лежавшая в калужнинских папках, много раз обращается к блокадной жизни художника.
Калужнин в эти девятьсот дней работает взахлеб. Он пишет улицы, заснеженный Невский с его серебристо-жемчужным колоритом, мосты, дежурных противовоздушной обороны на крышах, опрокинутую, словно забытую кринку на столе темной комнаты, человека, впряженного в пустые санки, возвращающегося с нелегкого пути — с последних проводов, развалины дома...
И еще, и еще...
Может, статья Калинина, которая так и не пошла дальше калужнинской папки, все же сыграла свою роль, оказалась нужной, поддержала художника в дни и годы непризнания, прибавила чуточку надежды на запоздалую справедливость.
«От живописи Калужнина, — убежденно заявит Калинин, — веет подлинным духом исторических событий».
Я смотрю на уснувший предрассветный город. Тишина. Блокадный осенний рассвет передан только цветом, тревожное напряжение в этом удивительно красивом пересечении Аларчина моста