спешкой человек, повидавший мир и избалованный его красотой, редкостями, гостеприимством, сберег себя от омертвения души.
Сохранилась такая запись.
Сказала, что пишу книгу о шести братьях и сестрах Ульяновых, где речь идет об очень ограниченном времени их жизни – с 16 до 22 лет. Чистый быт – с кем общались, где бывали, кого любили, что читали, на какие деньги жили, сколько тратили, сколько платили за квартиру, что ели, как одевались, как относились к родителям и друг к другу…
– Письма читали? Там поразительные вещи. Я читал.
– Пишу и не понимаю, как это в одной семье родилось столько исключительно одаренных детей?
– Одна из причин – Волга. Не смейтесь, я верю в географию. Я вот из Сибири и, как говорят, не обделен. Есть регионы такие в России, там, как в садках, разводятся таланты: Орел, Сибирь, Пенза, Симбирск…
– Но вы ведь Ленина играли? – спрашиваю осторожно, фильма не видела, даже афиш не встречала.
– Играл. В фильме «На одной планете». Очень плохо. Впрочем, это я сам сказал «плохо», когда позвонили сверху и спросили: «Ну как?» Так и пошло – плохо и плохо. Сам репутацию создал своей работе. Но работать было интересно. Допустили в святая святых – и я читал, читал, особенно письма. Пишет матери, что никогда не был красивым – рыж, невысок, с картавиной. А теперь и очками себя украсил. Я играл его в очках. Полная неожиданность. Для начальства – шоковая. Образ исказил, скомпрометировал. Но была фотография, единственная, кажется, где Ленин в очках… Он всю жизнь своей нелюдимостью мучился. Обедать уходил в отдельную комнату – не оттого, что барин. Хотелось быть одному. Любил ли он людей? Не знаю. Я не сыграл, как хотел, оттого, что не очень его чувствовал. Жестко все – это не душа князя Мышкина.
Теперь о самом сложном. Каких только суждений не удостаивался он, при одном неизменном – «очень талантлив»! В остальном же – чудик, позер, неискренний, притворщик, ломака, не от мира сего, подозрительный, странный. Ярлычки закрепляли сыгранные им странные персонажи – князь Мышкин, Деточкин, Гамлет, Иудушка, Иванов… Он как бы срастался с ними… Впрочем, он говорит об этом убедительнее: «Бывают такие времена в работе и самочувствии актеров, когда знание огромных текстов наизусть – ничто по сравнению с правом на произнесение этого текста. Вот груз. Вот гранит, алмаз, глыба…»
Лицедействуя, он так был жизненно правдив, что возникал вопрос: не себя ли он играет? Но смею сказать – не себя! Хотя пример некоторых его героев был весьма соблазнительным. Так, рассматривая портреты Моцарта, Смоктуновский вдруг замечал, что композитор был, видимо, человеком необычным, как говорят на Руси, «с тараканами». И дальше: «Мне представляется, что иногда он не понимал, что позволяет себе бестактность, так чистосердечна была его откровенность».
Лукавая сила заносила и Смоктуновского в область кокетства, легкой вседозволенности, сознательной бестактности, сомнительных реплик. Он мог попросить сигарету (хотя не курил) и вместо благодарности сказать: «Ну и сволочь вы», – и после паузы весело: «Хорошая». Мог, принимая кокетливое восхищение от дамы не первой молодости, в старой линялой шубе, с милым укором вздохнуть: «А еще женщиной ей хочется быть». Мог на весь бульвар закричать, привлекая внимание прохожих к толстяку: «Все худеете, Иван Иваныч». Мог без подходов, обиняков, с доморощенной хитростью, порой смахивающей на «досадно перезревшую глупость» (его слова), заявить М. Ромму, что, может, получит квартиру за удавшуюся роль, и тут же смутиться от холодных слов мэтра, что не стоит получение квартиры ставить в зависимость от успеха, так как это различные вещи.
Но все это детали. Что касается странностей, в которых его подозревали, то ему была свойственна, на мой взгляд, лишь одна. Он умел быть счастливым. Счастье было его второй натурой. Он купался в нем, светился им, готов был к нему каждую минуту. «Ах, дружочек, так славно, так хорошо на земле, так радостно у нее в гостях!»
Славным он находил многое, стараясь запомнить, сохранить, удержать в себе – и солнечный свет, и сугробы на бульваре, и шепот дочки: «У моря я буду, наверное, совсем маленькая!», и это море, у которого он прыгал, как ребенок, на одной ноге, «чтобы вернуть, восстановить прерванную связь с миром и вылить из ушей морскую воду, согретую собственным телом», и свою работу, на которую порой не хотелось идти, а хотелось отлежаться, передохнуть, и картину Брейгеля, изображающую лихую потасовку: «Брейгель представляет славные взаимоотношения людей, даже драки у него симпатичные: помашут кулаками, а потом дружески усядутся за карты, в меру жульничая, или пойдут кататься на коньках, трогательно поддерживая один другого. Прелесть!»
Однажды я ему рассказала о поэте Татьяне Николаевне Кормилицыной, жене Михаила Луконина. В послевоенной Москве она жила с маленьким сыном в ледяной комнате коммунальной квартиры. Сын, вернувшись из гостей, пожаловался, что у мальчишки-приятеля в доме тепло, а у них всегда холодно. «Но зато у нас есть морозные узоры на окнах», – ответила мать.
– Да? А… я бы… так не смог, – медленно и ошеломленно сказал Смоктуновский. Помолчал. И вдруг с вызовом: – А может, и сообразил бы… Для Филиппа и Машки…
Интересно, что за двадцать лет деловой дружбы с ним я не помню, даже по очень официальному случаю, барабанных, твердокаменных слов от него. Его словарный запас был предназначен для чувств. Помните, американцы высадились на Луне? Многие ли из нас ощутили событие не как технический прогресс, а как всемирное человеческое дружество?
«Не имея своего телевизора, я впился в него у друзей на соседней даче. Изображение хоть и не четкое, но захватывающее – это точно. Мы (заметьте, «мы») – на Луне! Взволнованный, бежал домой, делая большие прыжки, медленно, как бы зависая в незначительном притяжении Луны. Это была радость, все люди были лучше, добрее, заборы стали вроде бы пониже, все просматривалось, все улыбалось, все кругом было мое, и я принадлежал всем и всему. И, наверное, поэтому мою несколько необычную манеру двигаться по дачным дорожкам в тот день никто не принял ни за сумасбродство, ни за сумасшествие».
Помнится, знакомлю его с В. Языковой, кандидатом философских наук, чрезвычайно умной, острой на язык, строгой, в летах дамой. Дело происходит зимой. Поздно, поземка метет на Тверском бульваре. Он улыбается, делает стойку светского человека:
– Очень рад.
И вдруг чопорная кандидатша, сверкнув глазом из-под очков и подхватив его под руку, блаженно просит:
– Пойдемте, только до подземного перехода.
Идем. Она заглядывает ему в лицо, важно выступает рядом, но, обретя чувство юмора, комично говорит