Письма Натали Гервегу после их разлуки опубликованы иногда без дат. Целая пачка с нарушенной временем хронологией как один общий «стон», крик о любви и смерти уже очень больной женщины, оказавшейся на пороге нового несчастья. Цитировать их трудно. Кажется, что ее возможности самовыражения переходят за грань, нарушают все воображаемые границы, но это только ее граница, предназначенная тогда для двоих.
Нервное напряжение, полное смятение, разгул эмоций, почти необузданные разумом слова («Бред, бред! Безумие! Горячка!», «Убей, убей всех, прикончи…»), подразумевающие временное помешательство, срыв, стресс (если сказать современно). «Меня больше не существует», — пишет она Гервегу. «Нет, нет и тени любви! Признайся! Все твое поведение в последнее время было низко, недостойно, чудовищно, это не любовь… О, нет. Ужас! Ужас!» Но между ревнивых строк всегда прорывается ее бурная страсть к Гервегу, хотя везде, как укор его эгоизму, «все более возраставшему и, наконец, оборотившемуся каким-то змеем, пытающимся удушить меня, Александра, моих детей», читаются ее четкие признания: покинуть семью — никогда. Можно понять, что ответы отвергнутого, взбешенного Гервега порождали шквал новых упреков и признаний. Для нее, несмотря ни на что, оставалась мечта, «более действительная, чем сама действительность», о новой их встрече через год.
Действие драмы внезапно выходит на новый уровень отношений. Гервег, судя по ответному письму Натали, не прочь возобновить дружескую связь с Герценом и видит возможность нового опыта совместной жизни обеих семей. Наталья Александровна не может этого допустить. Особенно ненавидит она Эмму, возмущаясь ее предательством. По-прежнему старается, в меру сил, пощадить Александра, «истерзанного, снедаемого собственным страданием, собственными подозрениями, которым не хотел верить, которые не хотел проявлять до последних дней». «Довольно разыгрывать роли! — обращается она к Гервегу. — Я говорю, как осужденная на смерть и уверенная в том, что буду казнена. Ты же говоришь, что я играю… Хорошо, говори все, что вздумается, я же — готовлюсь к смерти».
Отъезд Гервегов не отменял общих проблем семьи. Герцен судорожно искал выход. Где обосноваться, как жить дальше?
Отправиться в Испанию? Не сложилось. И в Ницце тоже нельзя оставаться. Высылают. Очень уж не пришлось ко двору французское издание его брошюры «О развитии революционных идей…». Сардиния изгоняет: «…человеку, навлекшему на себя высочайший гнев Николая Павловича», здесь не место. Книги, его книги — всему виной. Возможно, далекая Америка? Но ведь верно говорится: «Страна забвения».
Лишение Герцена всех прав российского состояния — как гром среди ясного неба… Объявленному царским указом «государственным преступником» дорога домой заказана навсегда. Стоит подумать о натурализации в одной из европейских стран. В Швейцарии Герцена привлекает возможность быть ближе к России и «вступить в союз со свободными людьми Гельветической конфедерации». К тому же обстановка в стране кажется ему наиболее нравственной для воспитания детей. В эту переломную пору его особое внимание — к их судьбам. Они во что бы то ни стало должны оставаться русскими. И не только. «…Я хочу со временем, — пишет он сыну Саше, — видеть тебя идущего по дороге, по которой я шел 25 лет». Это и есть служба «на пользу России словом и делом». (Теперь, когда эмиграция стала неотвратимой, он размышляет: «Что я сделал бы в России с железным намордником?»)
Чтобы утрясти непростой вопрос о гражданстве, немалое время уделяется хлопотам и отлучкам из дома. В начале июня 1851 года, перед поездкой в Швейцарию, Герцен оказывается в Париже. Для него это передышка, возможность успокоиться, в чем убеждает его в своих письмах и Наталья Александровна. Он откликается: «Я так привык себя считать под каким-то фатумом, что даже принимаю и светлое». Для него время разлуки — это возможность собраться с мыслями, поговорить в письмах жене о себе и об их будущем: «Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга… страшный опыт показал иное, но, может, он победится. <…> Я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. — Ты скажешь, что я опять все говорю о себе, да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас». В другом письме жене он вновь подвергает анализу (что делал не раз и в России) свой меняющийся характер: «Есть люди, рожденные с силой, с светлым взглядом, с энергией, — натуры, полные надежд, лучезарные — они не вырабатывают из себя яда, но страшно страдают, когда им дают отраву. Они верны себе, отражая боль страданием и улыбкой счастие. Долею я принадлежу к таким натурам».
С надеждой, что «рубец, нанесенный прошлым годом, изгладится», он пытается начать выстраивать заново рухнувшую семейную жизнь и 22 июня пишет ей: «Да, соединимся на великом деле воспитанья… Но только я ему (Саше. — И. Ж.) буду проповедовать не одну любовь — а и ненависть; кто никогда не ненавидел, тот еще не жил вполне…»
Проходит всего несколько дней до 28 июня. Встреча в женевском кафе с Николаем Сазоновым, отметившимся дружбой с Герценом еще со времен московских юношеских пирушек, резко меняет его настроение. Притом что слухи все более распространяются в посторонней среде, а близкие люди, вроде М. К. Рейхель, обходят острые углы, Герцен узнает от Сазонова подробности его разрыва с Гервегом. Стоит открыть «Былое и думы» и привести этот разговор о тайне, которую совершенно равнодушно, за стаканом вина, «из дружеского участия», «будто это самое обыденное дело», преподносит Герцену Сазонов.
«Я слышал всю историю от самого Г[ервега). И скажу тебе откровенно — я тебя вовсе не оправдываю. Зачем ты не пускаешь жену твою ехать или зачем не оставишь ее сам — помилуй, что за слабость — ты начал бы новую, свежую жизнь.
— Да с чего же ты вообразил, что она хочет ехать — неужели ты веришь, что я могу пускать или не пускать?
— Ты принуждаешь ее, — разумеется, не физически, аморально… <…> Г[ервег] уехал из вашего дома, во-первых, потому, что он трус и боится тебя, как огня, а во-вторых, потому что твоя жена дала ему слово, когда ты успокоишься — приехать в Швейцарию.
— Это гнуснейшая клевета! — вскрикнул я.
— Это его слова — и в этом я даю тебе честнейшее слово.<…>