– Не бойтесь и не волнуйтесь понапрасну! Посмотрим, кто осмелится по нам стрелять из пушек? По нам, получившим свободу русским солдатам! Начальство русское? Да вы смеетесь! Чтоб эти болтуны, способные лишь языком чесать, решились на что-нибудь серьезное. Вы думаете, что у них расставлены пушки? Да это ведь из дерева стволы, чтоб нас перепугать! Да только нас теперь не напугаешь!
Между тем к 14 сентября сводный отряд генерала Беляева занял назначенные боевые позиции, развернув против лагеря Ля Куртин 6 орудийных и 32 пулеметных расчета. За линией расположения русских войск встали французские части, прибывшие для тесной блокады мятежников. На следующий день, 15 сентября, в три часа пополудни Рапп и Гумилев безоружными парламентерами направились к лагерю. Рапп остался на границе военного городка, а Гумилев известил членов Совета, что представитель Временного правительства ожидает их для решительных переговоров. Вернулся он в сопровождении председателя Совета Глобы и рядовых Смирнова, Ткаченко и Лисовенко.
– Господин комиссар, – обратился к Раппу Глоба, – члены Куртинского Совета по вашему приглашению прибыли. Будем очень рады, если услышим от вас новое предложение, приемлемое и для вас, и для нас.
Рапп сухо изложил ультиматум Занкевича и Беляева: под страхом картечи покориться закону русской армии и завтра утром, ровно к десяти часам, всем оставить лагерь, следуя по одной из трех дорог к заставам.
– Опять нам золотой погон грозит своим приказом… и как ему еще нудить не надоело! – усмехнулся Глоба, а один из его спутников, выбив ногами четкую дробь, запел:
Так гуди, моя гармошка,
С Раппа выпили немножко,
А закусим под кнутом
У Занкевича потом!
Наутро площадь военного городка перед белым зданием Офицерского собрания, где заседал Совет, оказалась заполнена солдатами. Переговариваясь меж собой, они разглядывали пушки, видневшиеся среди зелени за чертой лагеря. Несмотря на то что ночью уже несколько раз вспыхивала беспорядочная перестрелка, никто не выказывал волнения. Около десяти на площадь явился военный оркестр, дружно заигравший «Марсельезу»: мятежники полагали, что у орудий, направленных на них, находятся не русские, а французы. Завершив французский гимн, музыканты, не видя никакой реакции, принялись за «Дубинушку», недавно утвержденную Временным правительством в качестве гимна русского:
Так иди же вперед,
Ты, великий народ…
Вновь никакой реакции. Музыканты, растерявшись, переминались, оглядывались, отхаркивались, дули в трубы и сморкались. Вдруг залихватски залилась дробь барабана и оркестр, встрепенувшись, задорно грянул:
Эх, понапрасну, Ванька, ходишь,
Да понапрасну ножки бьешь!..
Со стороны деревни отчетливо зазвучал часовой колокол – один, второй, третий, четвертый раз, – и по застывшим орудийным расчетам пронеслось:
– Товсь!
На колокольне отзвучал последний, десятый удар, и в мгновенной тишине все услышали звонкий голос Гумилева:
– Господи, спаси Россию и наших русских дураков!
Площадь с солдатами и музыкантами накрыла картечь.
Гумилев опустил бинокль и перекрестился.
– Вот и вправили мозги на место сажеедам, – хладнокровно сказал рассудительный пожилой фейерверкер. – И пыл ихний построить без Бога мир, что самоварный дым – паром пошел…
Куртинцы, унося упавших, разбегались. Площадь опустела; посредине остались валяться трубы и барабан. Редкий артиллерийский огонь продолжался весь день, и по дорогам от лагеря потянулись группы безоружных солдат с вещевыми мешками. «При первых разрывах сыграли в труса, – кричали им вслед. – А говорили – насмерть!» Из казарм Ля Куртин была дана пулеметная очередь: беглецы залегли и пустились затем врассыпную. До конца дня к заставам выбрались не более двухсот человек.
Наступила ночь. Совет продолжал тянуть с переговорами. Тем временем на границах лагеря происходили вооруженные стычки, продолжалась ружейная и пулеметная стрельба. Среди осаждавших появились рукописные прокламации:
«Твои родители скажут: мы твои родители, отец и мать, братья и сестры боремся за свободу, а ты проклятый каин убивал своего брата и давал помочь проклятым буржуазам душить нас; ты не сын нам, на которого возлагали с твоего отъезда все надежды, и ты оказался убийца братьев, и отца, и матери».
К утру 17 сентября взаимное ожесточение достигло предела. Начался шквальный обстрел из всех имеющихся орудий, и к полудню куртинцы выбросили белый флаг. Из пылающего лагеря вышли восемь тысяч человек, которым, на этот раз, уже никто не препятствовал. Однако занять военный городок к вечеру так и не удалось: члены Совета вместе с сотней непримиримых бунтовщиков, засев в здании Офицерского собрания, встречали атаки пехотинцев пулеметным огнем. Бой шел еще целые сутки, и лишь в девять часов утра 19 сентября командир сформированного для штурма «батальона смерти» полковник Георгий Готуа отрапортовал Занкевичу и Беляеву о жестокой рукопашной схватке на площади, где застрелено и заколото штыками было около десятка куртинцев, и о полном подавлении мятежа.
Так, в тысяче верст от Петербурга и Москвы завершилось первое сражение Гражданской войны, которая через год распространится на всю огромную территорию бывшей Российской Империи.
Возвращение в Париж. На постое у адвоката Цитрона. «Отравленная туника». Стихи к «Синей Звезде». Октябрьский переворот и ликвидация Комиссариата. Несостоявшаяся командировка в Месопотамию. «Второй Лондон»: работа в шифровальном отделе Русского правительственного комитета и литературное творчество. Возвращение в Россию. Первые дни в красном Петрограде.
Гумилев вернулся в Париж вместе со всем военным начальством в двадцатых числах сентября, после того как разоруженный гарнизон Ля Куртин, пройдя досмотры и медицинское освидетельствование, вновь оказался водворен в разбитый канонадой военный городок, из которого французы вывезли все боеприпасы. Несколько десятков зачинщиков беспорядков были арестованы, а неопознанные тела, извлеченные из-под завалов в разрушенных казармах, по соглашению с французским командованием, не желавшим лишней огласки, – тайно сожжены и погребены в окрестном лесу. В сводки потерь попали только десять жертв последнего рукопашного боя, личности которых были установлены[468].
Неизвестно, какие сцены довелось наблюдать Гумилеву, но в Париж он вернулся сумрачным и немногословным. «Прежняя его словоохотливость заменилась молчаливым раздумьем, и в мудрых, наивных глазах его застыло выражение скрытой решимости, – вспоминал Николай Минский, активный сотрудник «Бюро печати» и частый гость Комиссариата на Pierre-Charron. – В общей беседе он мало участвовал и оживлялся только тогда, когда речь заходила о его персидских миниатюрах». Работы восточных мастеров Гумилев стал покупать у вхожего к Ларионову и Гончаровой антиквара Туссана после переезда из гостиницы на квартиру русского адвоката Александра Цитрона, ларионовского приятеля. Вскоре наемная комната, выходящая окнами в сквер Альбони под виадуком станции метро «Пасси», оказалась украшена пестрой экзотической коллекцией и завалена книгами, также в изобилии скупаемыми на развалах у букинистов. Здесь осенью – зимой 1917 года была написана трагедия «Отравленная туника» – итог занятий над «византийским либретто», так и не востребованным дягилевскими хореографами.