В другом доме, построенном на высокой скале, нависшей над морем, жил писатель, потерявший здесь жену. Она занималась в саду фотографией и, увлекшись, должно быть, подошла слишком близко к краю скалы. Когда муж вышел посмотреть, где она, он увидел лишь треножник. А ее так и не нашли.
Сестра Уилсона Майзнера терпеть не могла своих соседей, чей теннисный корт примыкал к ее дому. И как только соседи начинали играть в теннис, она тотчас же разводила костер, и клубы дыма застилали весь корт.
Старики Фэгены, невероятно богатые люди, по воскресеньям устраивали изысканные приемы. Нацистский консул, с которым я у них познакомился, воспитанный молодой блондин, изо всех сил старался быть очаровательным, но я избегал его, как только мог.
Субботу и воскресенье мы проводили иногда у Джона Стейнбека. Он жил в маленьком домике вблизи Монтерея. Он тогда как раз только что выпустил «Квартал Тортилья-флэт» и сборник рассказов и был у порога славы. Джон работал по утрам и писал в среднем не меньше двух тысяч слов в день. Я был поражен, увидев, как чисто выглядят страницы его рукописей — на них почти не было помарок и исправлений. Признаюсь, я от души ему позавидовал.
Меня всегда интересовало, как работают писатели и сколько они успевают написать за день. Томас Манн писал в среднем около четырехсот слов в день, Лион Фейхтвангер диктовал две тысячи слов, что примерно соответствует шестистам написанным. Сомерсет Моэм писал четыреста слов в день, чтобы только не утерять темпа. Г. Уэллс писал тысячу слов в день. Английский журналист Хеннен Суоффер писал от четырех до пяти тысяч слов в день. Американский критик Александер Уоллкотт на моих глазах за пятнадцать минут написал обзор в семьсот слов и тут же сел играть в покер. Херст за вечер писал передовую в две тысячи слов, Жорж Сименон написал небольшой, но превосходный роман за месяц. Жорж рассказывал мне, что он встает в пять часов утра, сам варит себе кофе, а потом садится за стол и, катая золотой шар, величиной с теннисный мяч, размышляет. Он пишет пером, а когда я его спросил, почему он пишет так мелко, он ответил: «Меньше работает рука». Сам я диктую примерно тысячу слов в день, но в окончательном варианте моих фильмов остается не больше трехсот.
У Стейнбеков не было служанки, его жена сама занималась домашним хозяйством. Это была замечательная пара, и я очень к ним привязался.
Мы много беседовали с Джоном, и однажды в разговоре о России он сказал, что коммунисты хорошо сделали, что уничтожили проституцию.
— Последнее частное предприятие, — заметил я. — Обидно, это едва ли не единственная профессия, где за ваши деньги с вами расплачиваются сполна. Очень честная профессия. Почему бы не объединить их в профсоюз?
Неподалеку от Пиббл-бич жил поэт Робинсон Джефферс. Мы с Тимом познакомились с ним в доме нашего приятеля. Он был молчалив и как будто даже немного высокомерен, а я, чтобы поддержать разговор, как обычно, во всю болтал о бедах и пороках нашего времени. Джефферс все время молчал. Я ушел, досадуя на себя за то, что не дал никому слова сказать. Мне казалось, что я не понравился Джефферсу, но я ошибся: неделю спустя он пригласил меня с Тимом к себе на чай.
Робинсон Джефферс жил с женой в маленьком доме, напоминавшем игрушечный средневековый замок, который он построил на скале, на побережье Тихого океана. В этом я ощутил какую-то его детскость. Самая просторная комната в доме была не больше пятнадцати метров. В нескольких шагах от дома стояла круглая каменная башня — тоже наподобие старинной — метров в шесть вышиной и около полутора метров в диаметре. Узкие каменные ступени вели к маленькой круглой вышке с узкими щелями вместо окон. Здесь был его рабочий кабинет, и здесь был написан «Чалый жеребец». Тим утверждал, что эти погребальные вкусы определяются подсознательным желанием смерти. Но мне довелось увидеть, как Робинсон Джефферс на закате гулял со своей собакой и как он радовался хорошему вечеру — его лицо выражало такой полный душевный покой, будто он был погружен в какую-то далекую, далекую мечту. Я твердо верю, что такой человек, как Робинсон Джефферс, не может желать смерти.
В воздухе снова пахло войной. Нацисты начали наступление. Как быстро забыли мы первую мировую войну, четыре мучительных года умирания! Как быстро забыли о тех, кого война выбросила из жизни, забыли о слепых, безруких, безногих, о людях с изуродованными лицами, о припадочных, согнутых в три погибели калеках! И тех, кто не был убит или ранен, война все равно не пощадила, изуродовав их души. Война, словно минотавр, пожирала юность, оставляя в живых циничных стариков. Да, мы быстро забыли эту войну и принялись чуть ли не славить ее в популярных песенках:
Ты на ферме не удержишь
Тех, кто повидал Париж…
Кое-кто утверждал, что в известном смысле война принесла даже пользу. Она, мол, послужила развитию промышленности, двинула вперед технику и дала людям работу. Что нам за дело до миллионов погибших, когда миллионы наживаются на бирже! В дни биржевого «бума» Артур Брисбэйн писал в херстовском «Экзаминер»: «Акции стальных корпораций подскочат до пятисот долларов». Однако акции не подскочили. Вместо этого держатели акций стали выскакивать из окон небоскребов.
И вот на пороге новой войны я пытался писать сценарий для Полетт, но дело подвигалось плохо. Разве можно было заниматься описанием женских причуд, придумывать романтический сюжет и любовные эпизоды, когда это чудовище в человеческом облике — Адольф Гитлер — снова нес в мир безумие?
Еще в 1937 году Александр Корда [115] посоветовал мне сделать фильм о Гитлере, построив сюжет на сходстве двух людей — ведь у Гитлера были такие же усики, как и у моего бродяги. Корда сказал, что я мог бы сыграть обе роли. Тогда я не придал значения его словам, но теперь эта тема стала актуальной. К тому же пора было, наконец, начать работать. И тут мне в голову пришла спасительная мысль. Ну, конечно же! В роли Гитлера я мог заговорить, выступать с речами перед толпой и, неся всякую тарабарщину, сказать все, что мне было нужно, а в роли бродяги по-прежнему оставаться безмолвным. Сценарий о Гитлере давал широкую возможность для бурлеска и пантомимы. В полном восторге я поспешил вернуться в Голливуд и принялся за сценарий. Он потребовал двух лет работы.
Я придумал пролог — он начинался сценой сражения во время первой мировой войны. Сверхдальнобойное орудие «Большую Берту», с помощью которой немцы рассчитывали запугать союзников, наводят на Реймский собор, но снаряд летит мимо цели и разносит в щепы сортир на окраине города.
Полетт должна была играть в этой картине. Снимаясь последние два года в фильмах «Парамаунт», она имела большой успех. Правда, мы уже разошлись, но оставались с ней добрыми друзьями и не были разведены. Полетт была достаточно капризным созданием. Это могло быть даже забавным, если только вы не сталкивались с ее причудами в самое неподходящее время. Как-то она появилась в студии и вошла ко мне в уборную в сопровождении молодого человека, прилизанного, в превосходно сшитом костюме, который сидел на нем, как влитый. У меня был очень трудный день со сценарием, и я был несколько раздосадован этим неожиданным появлением. Но Полетт заявила, что она пришла по очень важному делу, уселась, попросила молодого человека придвинуть поближе стул и сесть с ней рядом.