В новом классе атмосфера оказалась не просто холодной — леденящей. Новый учитель был мерзкий костлявый старикашка: он вечно на меня орал и твердил, что от меня одни неприятности. В наказание он заставлял меня стоять в мусорном ведре, я ругалась, а он швырял в меня мелом. Другие ребята смеялись — но теперь я не смеялась вместе с ними.
У Терри здесь оказалась своя компания — и, поскольку она была на два года меня старше, у нее не было ни малейшего желания бросать старых друзей, чтобы возиться с «малявкой».
Неделями я бродила по школе и спрашивала всех, кто попадался навстречу, дружат ли они со мной.
— Но я же тебя совсем не знаю, — обычно отвечали они.
— А если бы знала, — настаивала я, — ты бы стала со мной дружить?
Наконец я сдалась — и все перемены просиживала в углу школьного двора, подпирая спиной забор. Несколько месяцев спустя две девочки решили, что позволят мне с ними водиться. Однако разговаривали они всегда о чем-то страшно скучном. Гуляя с ними, я мысленно отворачивалась и уходила в свой мир — так что и они скоро от меня отвернулись. Я впала в глубокую депрессию, которая продолжалась около года.
* * *
Я вернулась в прежнюю школу, но теперь держалась в стороне от любых компаний, куда меня звали. Я больше не улыбалась и не смеялась; от всех попыток вовлечь меня в общение мне становилось еще больнее — я стояла молча, и по лицу моему беззвучно катились слезы. Возвращаясь домой, я пряталась у себя в комнате и рыдала, снова и снова повторяя: «Я хочу умереть».
Время от времени ко мне заходила Терри, порой мы с ней куда-нибудь ходили вместе — но я держалась все более отстраненно, и общаться мне становилось все труднее.
Я бродила по дому, как привидение — сгорбив плечи, низко опустив голову, глядя себе под ноги. Меня спрашивали, что случилось. В ответ я рисовала на лице улыбку и, стараясь выглядеть так, как, по моему мнению, выглядят счастливые люди, отвечала: «Ничего». Очень коротко, чтобы от меня поскорее отстали.
В это время я была хрупка и уязвима, как никогда. Если бы кто-то в те дни начал проявлять ко мне любовь и внимание — думаю, это могло бы меня убить.
Впрочем, мать старалась меня утешить единственным известным ей способом — покупала разные вещи. Начала приносить домой цветы в горшках: я смотрела на них и смотрела, но не могла понять, зачем они.
Однажды она принесла из зоомагазина попугайчика. Сказала, что он «ненормальный» и долго не протянет, но пусть пока поживет у меня, вдруг мне понравится. С попугайчиком в самом деле что-то было сильно не так. Крылья его были как-то сдвинуты вперед, и он не мог летать — только прыгал. Как и сказала мать, он умер через несколько недель. Я, как положено, поплакала.
А один раз она принесла домой такую чудесную вещь, какой я никогда еще не видела: перламутровое блюдо с крышкой, на которой сидел, глядя в пространство, фарфоровый ангел.
Еще она купила мне коляску для кукол. С коляской я рискнула выбраться за пределы комнаты. Начала катать ее вверх-вниз по лестнице, не особенно интересуясь тем, что делаю. Ведь так поступают нормальные дети, разве нет?
Нет, мать считала иначе. В ярости она взбежала вверх по лестнице. Я застыла, глядя на нее с ужасом. Она схватила крышку с фарфорового блюда и грохнула ее об пол. Ангел разлетелся на мелкие осколки. Мать прошипела: она запрёт меня в комнате, на хлебе и воде, и я просижу здесь, сколько она скажет. И вышла, хлопнув дверью так, что та едва не слетела с петель.
Затем, словно желая подтвердить свои слова делом, вернулась со стаканом и кувшином воды. Я лежала, уткнувшись в подушку, на пурпурной кровати, в омерзительно-пурпурной комнате, и горько рыдала, не слыша ничего вокруг. Мать вышла, не запирая дверь.
* * *
Я знала: отец уже вернулся. Прислушивалась к голосам внизу. Понимала, что говорят обо мне.
Я знала: отец меня пожалеет. Сквозь туман слез смотрела я на разбросанные по полу осколки — а потом взяла один острый осколок и, в гневе на несправедливость, начала резать себе лицо. Резала щеки, лоб, подбородок. Терять было нечего — я спокойно спустилась вниз, чтобы сделать свое молчаливое заявление.
— О Господи! — проговорила мать, медленно и как-то театрально, словно в фильме ужасов. — Да она совсем рехнулась!
На лице ее не было страха за меня — только потрясение. Мне было девять лет, и в эту минуту я была, как никогда, близка к тому, чтобы отправиться в психбольницу.
На мой собственный взгляд, я поступила вполне разумно. Я не знала, как до них докричаться, чувствовала себя потерянной, загнанной в капкан — и об этом сообщила. Думаю, до матери, по крайней мере, дошла серьезность ситуации — во всяком случае, от мысли о хлебе и воде она отказалась.
Отец не сводил с меня умоляющего взгляда. Казалось, он меня понимает — но, как и я, не может облечь свое понимание в слова: для него это «непозволительно», или, быть может, он чувствует, что кое-что лучше выражать без слов.
* * *
У меня было много двоюродных братьев и сестер, и часто мы ночевали друг у друга. Некоторые кузины мне нравились, но Мишель я терпеть не могла. Однако она захотела переночевать у нас, и я не возражала.
Мишель и Терри мгновенно сошлись. Не понимая, как общаться с несколькими людьми разом, я сказала им, что хочу побыть одна. Они ушли играть.
С тех пор я ни разу не заговорила с Терри. Больше двух лет она была моей единственной подругой — и теперь снова и снова спрашивала меня: «Что случилось?» Я смотрела на нее пустым взглядом, словно она разыгрывала какую-то странную сцену из немого кино, смысл которой от меня ускользал.
— Не понимаю тебя, — говорила она. — Что я тебе сделала?
Несколько лет спустя Терри ушла из школы и начала работать в магазинчике через дорогу. Когда она заговаривала со мной — я по-прежнему молчала, когда смотрела на меня — отворачивалась.
— Знаешь, Донна, ты все-таки сумасшедшая! — сказала она один раз, пытаясь добиться от меня хоть какой-то реакции. Свирепый взгляд был ей единственным ответом.
Около года спустя лучшая подруга Терри погибла, когда переходила вместе с ней через дорогу. На глазах у Терри ее сбил грузовик. Терри прибежала к нам и все рассказала моей матери: я стояла рядом и слушала. В эту минуту ей был отчаянно нужен друг. Но я еще не умела прощать — я смотрела в сторону и молчала.
А десять лет спустя, собирая по кусочкам собственную жизнь, я появилась у нее на пороге. Терри радостно поздоровалась со мной и снова предложила мне свою дружбу — как будто эти десять лет молчания ничего для нее не значили. Сказала только: «Ты самый странный человек, какого я знаю. Никогда таких не видела. Только что болтала со мной как ни в чем не бывало — и вдруг ведешь себя так, как будто мы никогда и не были подругами». Она не понимала ни того, как я порой нуждалась в ней, ни того, как важно было для меня вычеркнуть ее из своей жизни. А я не стала объяснять.