Я никогда не участвовал ни в каких еврейских организациях, на общественном поприще никогда не боролся с антисемитизмом, не выступал против него в печати и не очень любил разглагольствовать на эту тему, а просто, когда слышал «жид», бил по морде, и нередко, к сожалению, в результате сам бывал побит.
Меня это не останавливало, и в следующий раз я вновь бил по морде, не разбирая, кто был передо мной, — это было единственным средством, которым я позволял себе бороться за равноправие наций.
* * *
По Куйбышеву в те времена ходили трамваи, и я мальчишкой продолжал и тут, как в Москве, ездить исключительно на подножках, а не внутри вагона со всеми пассажирами. Это не было связано с экономией денег за проезд — скорее, просто такой особый шик.
Один трамвай как раз ходил по нашей улице Фрунзе в сторону школы, где я учился. И вот однажды я возвращался на нем из школы, одетый в зимнее пальто, незадолго до этого мне справленное, — по тем временам такая обновка была целым событием!
Сейчас я уже не помню, как сорвался с подножки, на которой висел по своему обыкновению: сорвался, упал, скатился под колеса движущегося вагона. На мое великое счастье, колеса трамвая были защищены какими-то специальными деревянными решетками. Я подозреваю, что их назначением как раз и было — предохранять от попадания под колеса чего-то серьезного, может быть, и людей. Меня ударило об эти деревянные рейки, закрутило… но ни ноги, ни руки мои под колеса не попали.
Я вскочил, отряхнулся и побежал домой — конечно, в диком испуге. А когда прибежал домой, то обнаружил, что вся спина моего нового, роскошного зимнего пальто была разорвана. Мама это тоже немедленно увидела, посыпались вопросы. Рассказать ей правду было, конечно, невозможно — это значило бы нанести ей жесточайший удар. Во-первых, она бы непременно решила, что раз я езжу на подножке, то я отъявленный хулиган. Во-вторых, она бы начала бояться, что я в следующий раз попаду все-таки под колеса.
Короче говоря, я просто соврал, что зацепился за гвоздь в стене, когда брал пальто из школьной раздевалки. Мама мне не поверила, но я ни в чем другом не признался, и скандал был отменный.
Одна из моих теток, добрейшая и преданнейшая семье Ида, была педагогом танца, и в эвакуации работала то ли в каком-то доме пионеров, то ли в школе — одним словом, она ставила танцевальные номера в детской самодеятельности. И я, и моя сестра Алка в этом активно участвовали. Надо сказать, мальчишек там было раз-два и обчелся, в основном все эти народные танцы плясали девчонки.
И вот помню, как по какому-то торжественному поводу в местном театре собралась очень представительная аудитория, в том числе — сам Молотов[5]. В праздничном концерте, который все это мероприятие завершал, должны были участвовать и теткины питомцы со своими танцами. Я, конечно же, мечтал тоже выйти на эту сцену и сплясать в настоящем театре перед многочисленной публикой. И мне бы это удалось, будь в нашей самодеятельности еще хоть один мальчишка примерно моих лет — тогда нам бы нашлось место в танцевальной постановке. А вот один я туда никак не вписывался!
Так что, несмотря на мое крайнее огорчение и теткино ко мне сочувствие, Алла выступила в том знаменательном концерте, а я — нет. И я сестре жестоко завидовал.
Моя мама преподавала танцы, но еще до войны начала подрабатывать шитьем. Шила она прекрасно, обладала хорошим вкусом, сама хорошо одевалась — в молодости училась во Франции. Поэтому у нее были, можно сказать, элитные заказчицы.
В Куйбышеве к ней приходили важные дамы, которые, несмотря на тяготы военного времени, шили себе наряды. Среди этих заказчиц была дочь маршала Тимошенко. А с его сыном, Костей Тимошенко, я потом учился в одном классе.
Благодаря этим высокопоставленным заказчицам у нас время от времени появлялись какие-то экзотические по тем временам продукты — вроде той коробки конфет, о которой я уже рассказывал. Было ли это способом расплачиваться или просто формой благодарности — я никогда не спрашивал. Но одну «высокопоставленную» селедку помню до сих пор. Она была божественно, невероятно вкусная, прозрачная от жира, тающая во рту, совершенно не сравнимая с теми ржавыми селедками, которые были доступны «простым смертным». Никогда в жизни не встречал ничего подобного, хоть и перепробовал немало деликатесов. Но, может быть, конечно, мне так показалось из-за долгого военного поста.
Квартира Егоровых стала во время войны настоящим перевалочным пунктом — в нее постоянно кто-то приезжал, какое-то время жил, уезжал…
Так, однажды там появилась Юля — сестра Алексея Ивановича Писарева, женщина удивительной красоты. Приезжала Дина Воронцова, близкая мамина подруга по балетной студии, красивая, добрая, нежно мною любимая. С того приезда к нам в Куйбышев я ее больше не видел: по дороге от нас она подхватила сыпной тиф и умерла. Я горько, навзрыд плакал, узнав об этом.
Дина была одно время возлюбленной Николая Робертовича Эрдмана — блистательного писателя и драматурга. Сам он тоже приезжал к нам в эвакуацию и спал в одной комнате со мной, на полу. Как я потом узнал, он появился у нас после освобождения из лагеря, где отбывал наказание как политический заключенный.
Он научил меня двум восхитительным «армянским» ребусам, которые привели меня в полный восторг, и Николай Робертович весело смеялся вместе со мной.
Были и совсем неожиданные для меня, увлекательные и приятные встречи. Однажды отец прислал нам то ли какое-то письмо, то ли посылочку — не помню. Почта тогда работала плохо, поэтому многое передавалось с оказией. И вот эту посылочку должен был привезти некий незнакомый нам Игнатьев.
И только когда он приехал и мы встретились, выяснилось, что это тот самый легендарный Игнатьев[6], бывший царский генерал, принявший революцию и большевистскую власть. Так случилось, что он остановился в гостинице, во дворе которой как раз и стоял наш жилой дом. И я оказался у него в гостях, в его огромном гостиничном номере. Помню большущую, во всю стену, географическую карту с большим количеством флажков — он мне объяснил, что отмечает ими передвижения наших и немецких войск, и я с трепетным любопытством пытался понять подлинное положение дел на фронте. Сам же генерал произвел на меня меньшее впечатление, чем его карта: он был немногословен, но любезен.
Неожиданной и памятной была и встреча с еще одним близким родственником дяди Мити. Я уже упоминал про Севрюгиных, которых мы навещали в Останкино до войны. Алексей Севрюгин — родной племянник Дмитрия Егорова — во время войны был танкистом. Мы с ним встретились в Куйбышеве.